Как? Мало того что ей придется приходить в контору на один день в неделю меньше, так еще и появятся дополнительные деньги?

— Благодарю, — Анна выхватывает у него листок, старательно удерживая усмешку из-за раздосадованных физиономий сослуживцев.

Глава 18

В мастерской в этот день удивительно тихо. Сконфуженные Голубев с Петей работают молча, не отвлекая Анну разговорами, что ее полностью устраивает. Она кропотливо пишет отчеты, проявляет снимки в лаборатории, возится со сломанными фонографами, чистит инструменты.

Эта монотонность убаюкивает, главное, не терять бдительности и не позволять лишним мыслям даже близко подступаться к ее голове. Но Анна уже догадывается, что они ее дождутся. Вечером, как только она окажется в своем клоповнике, так сон опять сбежит, атакованный многочисленными вопросами и разными умозаключениями.

Это вызывает глухую тоску, которую Анна тоже от себя отгоняет.

Она всерьез увлекается, разбирая сложный манипулятор, который проходит по делу Бардасова. Вместо того, чтобы переносить кирпичи, погрузчик вдруг швырнул их в рабочих. Чтобы найти крохотную, невидимую глазу трещину на золотниковом клапане, требуется полностью сосредоточиться на работе. К тому времени, как Анна выпрямляется над верстаком, контора уже пустеет. Петя давно убежал, а вот Голубев все еще корпит над старым автоматоном, которому давно место на свалке.

Ему тоже некуда идти, отстраненно вспоминает она, сын Васька в тюрьме, и старый механик приходит на службу раньше всех и уходит позже всех.

Анна поводит плечами, пытаясь размять затекшие плечи, дверь с тихим скрипом приоткрывается, и в мастерскую заглядывает Зина в распахнутой стеганой душегрейке.

— Ань, — шепотом зовет она, — пойдем домой вместе? Простите, Виктор Степанович, — тут же добавляет она. В конторе довольно строгая иерархия, и буфетчице, конечно, нечего тут делать.

Голубев рассеянно снимает очки, щурится и, кажется, не собирается ругаться.

Анна пытается встать — и не может. Тело будто одеревенело, не слушается, и это страшно.

— Ноги, — жалобно стонет она.

— Отнялись? — пугается Зина.

— Не идут…

— Оно понятно. Без окон без дверей полна горница людей — это наше казенное общежитие № 7, — Зина присаживается перед Анной, стучит тяжелыми кулаками по ее коленям. — Я как подумаю об этом курятнике, так и могила кажется удобнее. Ну ничего, сегодня женский день, а я раздобыла хороший веник. Как-нибудь, Анют.

— Как-нибудь, — соглашается Анна, все же вставая. Сдергивает свое пальто с вешалки. Вспоминает утрешний разговор, — ту его часть, которую позволяет себе держать в голове, и спрашивает: — а правда, зимой общежитие плохо протапливается? Говорят, многие болеют…

Холод — это почти также плохо, как голод. В особо плохие ночи на станции «Крайняя Северная» они с Игнатьичем спали на одной кровати, пытаясь сохранить тепло хотя бы в одной из комнат.

— Правда, — угрюмо соглашается Зина. — В прошлом году я чуть не околела… Клянусь, я лучше убью кого-нибудь, чем останусь там зимовать снова.

— Вот уж избавьте полиции от новой докуки, — ворчит Голубев, — одной бумаги сколько изведешь…

— Подожди, пока я получу первое жалование, — утешает ее Анна, — может, получится снять вдвоем какой-нибудь угол. Нам ведь что угодно подойдет, хоть кладовка…

— Стало быть, и комната моего Васьки сгодится? — небрежно спрашивает Голубев, с упорством разглядывая собственные руки. — Она просторная и светлая, только кровать вторую надо купить.

Анна замирает, не дотянув пальто до плеча. Оно медленно сползает вниз. Зина, наоборот, становится суетливой, приплясывает на месте, беспокойными руками сплетает растрепанную косу, дрожит голосом.

— Виктор Степанович, — сбивчиво частит она, глотая окончания слов. — Я ведь и постирать, и сготовить могу… Да вон Григория Сергеевича спросите, я у него прибираю дважды в неделю…

Голубев распрямляется, гневно сверкает глазами:

— Я двадцать лет растил сына в одиночку, и уж как-нибудь о себе привык сам заботиться.

— Какова плата? — отмирает Анна, спохватывается, подтягивает пальто обратно.

— Хоть мышей разгоните, — отмахивается Голубев. — А то скребут по углам, одолели совсем. Без человеческих разговоров дом дичает.

— Но так же нельзя… — не понимает она, все думает, когда же проснется. — Так не бывает.

— Бывает, и не такое бывает, — Зина подхватывает ее под руку. — Люди — они часто добрые, это запросто с ними бывает…

— Как ты все еще в такое веришь? Ведь люди тебя и в тюрьму упекли? — Анна ступает за ней слепо, послушно.

— А все доброта моя, — сетует Зина совершенно беззлобно. — Ведь так голубушка просила от ребеночка избавить, а потом чуть кровью не истекла… Бог помиловал, отходили… Все, Аннушка, прошло, так чего уж сердце напрасно рвать.

— Извозчиков поймать надо, — Голубев одевается тоже. — Баулы ваши перевезти…

Зина хохочет.

— Виктор Степанович, да наши с Анькой узелки мы и сами унесем.

…Какой долгий и яркий сон.

***

И он все длится, и длится — сначала холщовая сумка, с которой Анна вернулась с каторги, бьет ее по бедру, когда они с Зиной спешат по темным улицам, — от убогой окраины по шумному проспекту к респектабельному и спокойному Свечному переулку.

— Сюда, — Зина, покрутив головой, указывает на старинный двухэтажный дом с мезонином, еще раз сверяется с бумажкой, на которой Голубев написал адрес, толкает скрипучую калитку. Они пересекают уютный двор, где подмерзают крупные цветы забытых георгинов, в тени липы няня укачивает младенца, а на балконе второго этажа сохнут кружевные женские панталоны.

На массивной дубовой двери подъезда, испещренной годами и жильцами, прибито четыре таблички. Нужная им начищена так старательно, что отражает желтый свет фонарей: «Голубев В.С. Кв. 2».

Зина тянет за латунный рычажок звонка, и внутри дома слышится мягкая трель.

Вот это хорошее время, чтобы проснуться, — почти молится про себя Анна. До того, как ты успеешь поверить, что казенное общежитие осталось позади.

Дверь открывается, и Голубев в растянутой вязаной кофте, покрытой катышками, отступает назад, приглашая их войти. Зина ощутимо толкает Анну в спину, заставляя сделать шаг вперед.

— Уха из карасей, — объявляет он, явно смущенный, — как раз успел поставить, пока вас ждал. А то мне поперек горла уже встали ужины в харчевне… все не то, что домашнее.

— На одного-то себя и готовить скучно, — подхватывает Зина. — Аня, да что ты как сонная муха!

А она просто дышит, впуская в себя запах теплого хлеба, скипидара, которым обыкновенно натирают полы, дерева и мыла.

— Сюда, — Голубев направляется к распахнутой двери в квартиру, а в общем коридоре — обои в цветочек, и старое зеркало в массивной раме, и висят на стене детские санки, и половицы свеже покрашены.

Зина тащит Анну за собой за руку, и две пары новых, еще с ценником, женских войлочных тапочек за порогом, наверняка купленных по дороге, в случайной лавке, — рушат последние крохи самообладания. Она припадает плечом к могучему плечу подруги, и слезы — горячие, соленые, обильные, — льются неудержимым потоком. Анна не плакала так горько, так отчаянно даже в доме предварительного заключения на Шпалерной, тогда она была слишком напугана. А уж на этапе и вовсе омертвела душой.

— Да что же это… — теряется Голубев.

Зина обнимает крепко, надежно.

— Это хорошо, хорошо, — уверенно говорит она, — это на счастье.

***

Комната Васьки выглядит так, будто ее хозяин вот-вот вернется. Анна видит не то, как им хорошо здесь будет с Зиной, — просторно, уютно. Она видит отца, который каждый день протирает пыль, не убирает забытую книгу из кресла, не прячет брошенную рубашку. Он ждет и тоскует — и от этого невыносимо больно, потому что невозможно не думать о другом отце, отрекшемся от своей дочери.