— Ты же знаешь, что я всегда волнуюсь, — вздохнула Анна.
— Право же, Анюта, не стоит. Я расскажу, коли тебе станет спокойнее, — Раевский легко поцеловал ее руку, порой он бывало невероятно щедр на ласки. — Помнишь антиквара Баскова?
— Ну конечно, — она невольно отдернула руку, обжегшись об одно упоминание этого человека. Их отношения с Сашей совершенно разладились, он вдруг утратил всякие манеры. Накануне Анна самым неожиданным образом налетела на него на Офицерской улице, а Басков мало того, что едва соизволил ее заметить, так и вовсе повел себя из ряда вон. «Вы? — раздраженно воскликнул он. — Не смею задерживать. Счастливого пути». — И, не дав ей и слова вымолвить, беспардонно свернул в первый попавшийся переулок.
Ни разу за свою жизнь Анна не сталкивалась с подобной грубостью.
— Кузен Баскова, — Раевский не заметил ее излишней эмоциональности, — вывозит в южную усадьбу коллекцию фамильных драгоценностей… Кажется, наш скупщик не особо склонен к семейным узам, раз предложил перехватить экипаж.
— Это же… самое обычное ограбление, — неприятно поразилась Анна. — Для чего творить такую дикость?
— А во сколько, по-твоему, обошлась та забастовка на фабрике, которую ты затеяла на прошлой неделе? — язвительно поднял бровь он. — Твои капризы и прихоти, милая, — дорогая забава.
Она смешалась, поскольку и правда не считала расходов на оплату рабочим, которые рисковали остаться на улице останавливая производство.
— Я найду денег, — пообещала Анна, — не связывайся с Басковым или его кузенами.
— Глупости, — отмахнулся он. — Просто ложись завтра пораньше и ни о чем не тревожься. Вот увидишь, все выйдет превосходно… Кстати, как тебе этот бисквит? Мне он кажется суховатым.
Анна отчаянно хочет вспомнить Ивана таким: как он смеялся, кормил ее с ложечки, целовал пальцы и плечи. Но в ее сны снова и снова врывается только отчаянно-красноречивый, исхудавший, пылающий мужчина на скамье подсудимых. Казалось, он был способен очаровать всех сразу — и судей, и репортеров, и праздную публику, и жандармов, — да только волшебство испарялось от длинного перечня преступлений. Анна слушала и не понимала, как полиции хватило наглости свалить все эти гнусные злодеяния на группу — ведь она точно знала — за ними числится лишь четверть всего, что им приписывали.
Чтобы увидеть Раевского, приходилось подаваться вперед и поворачивать голову, но Анна так соскучилась за долгих полгода процесса, одиночки в доме предварительного заключения на Шпалерной и допросов, — что совершенно не чувствовала усталости в плечах и шее. Часы сменяли друг друга, процесс длился и длился, и мучительно не хотелось, чтобы он закончился. Ведь вместе с процессом закончилась и вся ее жизнь.
— Что же вам от меня нужно, Александр Дмитриевич? — спрашивает Анна.
Она не рассчитывает на искренность и, наверное, боится ее, но и уворачиваться от очевидностей больше не может.
У нее ничего нет, она отстала от прогресса на восемь лет, в этом мире так много хороших механиков, куда способнее ее. Она знает свои пределы: усердный мастеровой, но не гений-изобретатель. Студент Быков смог создать устройство, которого до него не существовало, а вот Анна годится лишь на то, чтобы его починить или расстроить.
— Видите ли, Анна Владимировна, — он не перенимает ее серьезный тон, а прячется за откровенной иронией, — некоторые преступные умы надежнее держать под своим контролем. Второй раз отправлять вас на каторгу у меня нет ни малейшего желания — терпеть не могу однообразия. Так что сделайте мне личное одолжение, — послужите в сей раз обществу, а не всяким проходимцам.
Это так смешно, что на мгновение ужас ближнего свидания с Ольгой исчезает.
— Сделать вам личное одолжение? — повторяет Анна недоверчиво. — Вы же понимаете, что я вернулась в Петербург вовсе не для одолжений?
— Чтобы уничтожить меня, помню, — соглашается он чуть не с удовольствием. — Но не завтра же? Смею надеяться, что у меня осталась хоть пара дней в запасе.
Он не считает ее опасной, но Анне плевать. Она его честно предупредила.
Часовой, молодой солдат с одутловатым от бессменных караулов лицом, зябнет в тонкой шинели. Воздух у крепостной стены холодный и влажный, пахнет речной водой, сыростью камня и близкой зимой. Архаров молча протягивает сложенный лист бумаги с сургучной печатью.
— Пропуск на одного, господин начальник, — глухо произносит часовой.
— Считай, что на двоих, братец. При мне подчиненная, служащая сыскной полиции, — голос Архарова безразличный, будто он корзинку с овощами проносит.
— Не могу знать, указание — пропуск на одного.
И Анна несколько глотков воздуха надеется, что им откажут.
Архаров не спорит, достает из внутреннего кармана другой, помятый листок — свой служебный паспорт — и протягивает поверх.
— Доложи дежурному офицеру.
— Тараска, — вдруг громогласно кричит часовой в сторону караулки, — посторожи покамест тут!
Анна не смотрит на Архарова, а он — на неё. Вроде как рядом стоят, а все одно, что на разных концах города.
Ветер треплет ей волосы, она обещает себе в ближайшие дни раздобыть денег на теплый шерстяной платок.
Из караулки появляется унтер-офицер, щелкает каблуками, кивает, приглашая за собой. Ворота за ними падают с угрожающим стуком, отсекая внешний мир.
Их ведут по узкому, мощеному двору, зажатому между невероятно высокими стенами. Спереди низкое, словно придавленное собственной тяжестью, здание из темного кирпича. Его окна — узкие прорези, прикрытые решетками, — смотрят на людей с тупой враждебностью.
Здесь их встречает новый чин в потрепанном мундире, рукава заношенно лоснятся, пуговиц не хватает. Он провожает по лестнице вниз, где царствует запах карболки, человечины и смерти.
Анна невольно обхватывает себя руками — так пахло на этапе.
— Арестантка Тарасова? — мужик в белом халате, не отрываясь от дешевого романа, машет в сторону длинного коридора. — В предсмертной. Бредит.
— Что с ней? — спрашивает Архаров. — Потому что если тиф…
— Не, сухотка. Обычное дело.
Анна что-то слышала про такое состояние крайнего истощения, когда человек просто перестает жить. Ей хочется на волю, к мелкой ряби Невы, убежать из этих стен, убивающих в тебе все хорошее. Лязгают, лязгают замки. Железные двери отворяются неохотно, и лазарет — все та же тюрьма, хоть и завешанная белыми тряпицами.
Сложно узнать женщину на кровати — измождена, без волос, почти скелет, глаза открываются медленно, никого не узнают, смотрят мимо.
— К ангелам, — жалуется она, — так хочется к светлым ангелам, как в детстве на иконах, но куда теперь…
— Оля? — Анна неуверенно склоняется над ней, во взгляде умирающей прорезается узнавание. Она тянется вся навстречу, слепо находит ее руку, прижимает к щеке, улыбается.
— Так тепло… Откуда ты? Неважно… Анечка, вот и свиделись напоследок.
Ее губы едва шевелятся, белые, тонкие. Шепот обрывистый, едва слышимый. Зато на лице разливается умиротворение, и от этого все внутри сжимается, корчится.
— Анечка… — кажется, Ольге нравится повторять ее имя. — Я ведь про тебя молчала, все надеялась — обойдется. А Ивана прости, ибо не ведал он, что творил, мнил из себя пророка, тать окаянный.
— Милая, я пришла к тебе, я провожу тебя, — Анна не хочет сейчас про Раевского, ей так хочется утешить несчастную, приголубить ее хоть немного.
— Батюшке моему кланяйся. Передай — не увидимся. Столько крови не отмолить уж никак…
— Оленька, душенька, — она опускается на колени, прижимает голову Ольги к своей груди, укачивает, как младенца. Слов нет, только последнее объятие, не уходить в темноту в одиночестве — ведь, оказывается, тоже важно.
На улице — снег. Не пушистый, зимний, а колкий, осенний. Анна почти бежит, все равно куда, главное откуда, пока камень под ногами не сменяется деревом. С Иоанновского моста видно шумную Петроградскую сторону — там кипит будничная суета. Невысокие домишки, лавки, вывески зажигаются огнями, из труб вьется в серое небо дымок.