Он уже в форме: черное сукно, серебряные неброские галуны. По обыкновению гладко выбрит, но всё равно не свеж: под глазами темно, меж бровей складка. Горбатый нос будто еще немного вырос, а губы стали тоньше. Улыбался бы почаще — глядишь, и не выглядел бы в свои тридцать три на все сорок.
— Анна Владимировна, — как и в прошлый раз, после ее неудачной вылазки в библиотеку, Архаров на нее не смотрит. Разглядывает голые ветки деревьев за окном. — Объясните мне, куда подевалось дело курортного альфонса, с которым вы работали?
Сердце не разгоняется, а наоборот, затаивается, бьется еле-еле, прикидывается невидимкой. Руки так сильно дрожат, что Анна прячет их под стол, на колени, стискивает в замок.
— Снова ваша проверенная тактика — молчание? Анна Владимировна, вам не кажется, что это уже было меж нами? И надоело мне еще с прошлого раза. Так уж нужно доводить всё до крайностей?
Архаров будто совещание ведет, но если смотреть на него долго, не отрываясь, то можно заметить разницу. В своем кабинете он поживее будет, не так натянут и сух. А тут как струна — проведешь смычком, завибрирует.
— Кому вы передали дело? — он мастерски усиливает вопрос металлом в голосе, и до Анны не сразу доходит смысл. А потом она медленно осознает, в чем ее обвиняют, и не желает брать на себя лишнюю тяжесть.
— Передала дело? — спрашивает неверяще. — Да за кого вы меня принимаете!
— Так сразу и не ответишь, — теперь Архаров смотрит ей прямо в глаза. Чем ему ветки не угодили, гипнотизировал бы их и дальше. — Не разочаровывайте меня еще сильнее, Анна Владимировна. Просто верните папку на место. Я могу понять ваше любопытство…
— Я сожгла ее в мусорном баке, — выпаливает она, и злится, злится так сильно, что перестает бояться чего бы то ни было. Да как он смеет очаровываться или разочаровываться! Судить ее — не его забота!
В серых глазах Архарова наливается темная, штормовая тяжесть.
— Есть ли хоть одна подлость, на которую вы не способны ради этого человека? — и что-то оглушительно лопается в ее груди, разливается холодом по всему телу. Анну словно вышвыривает из этой комнаты на лютый мороз, и колкие острые льдинки впиваются в кожу.
— Не вам читать мне мораль, — она не кричит, нет, бережет силы, но в тихом шепоте — вся непролитая ненависть. — Знаете, отчего вы сейчас в таком бешенстве? Оттого, что потеряли кнут, которым угрожали мне, чтобы подчинить своей воле. Значит, Иван Раевский в Петропавловской крепости? Ему нужны лекарства? А ты, Аня, будь послушной и не рыпайся…
— Да уж лучше бы рыпались, — перебивает он, и кофе выплескивается на столешницу, когда он резко взмахивает рукой. — Хотя что толку говорить о таком… Вы же понимаете, что я вас больше ни к делам, ни к уликам подпустить не могу? Кто знает, на что вы пойдете в следующий раз?
Она медленно замерзает. В комнате натоплено, но это не помогает.
— Я понимаю, — соглашается Анна, переводя дух. Увольнение с ненавистной службы — не самое страшное, что могло случиться. Вероятно, она выживет после этого.
— Прощайте, Анна Владимировна, — в его равнодушии больше нет злости.
Она не трогается с места, наблюдает, как кофе впитывается в черный рукав, а Архаров не замечает, не отодвигает руку.
Тишина окутывает их так плотно, что становится слышно, как на улице громыхают экипажи.
Неспешно двигается стрелка на круглых часах между окон. Минута, еще минута, третья. Секундная торопится, бежит.
Анне бежать больше некуда.
— Объясните мне, — просит она почти с вызовом, — как вышло, что Раевский и Ольга получили пожизненные — только она сошла с ума, а он оказался на воле.
Протекла еще одна долгая минута, и подумалось: без толку. Она уйдет, не получив больше ничего. Но Архаров всё же отвечает:
— Ваш Раевский так словоохотливо пел на допросах, что ему впору грамоту было выписывать. Назвал каждого: информаторов, подкупленных чинов и охранников, наемных громил и фармазонщиков, сбытчиков и скупщиков… Знай себе бумагу изводи да в кутузку засовывай. Обеспечил нас работой на полгода вперед. Оттого и отбывал, считайте, на барском положении. А деру он дал уже через два года после суда. Потом несколько лет не высовывался, зализывал раны. Да только всё одно — не в его натуре сидеть тихо. Это ведь игрок, без азарта ему жизнь не мила. А уж женщины для него и вовсе как семечки, щелкать их и легко, и приятно.
Что ж, она сама спросила. Принимай теперь, Анечка, да не жалуйся. Вот она, твоя великая любовь.
Тело цепенеет, и голос Архарова теряется в далеких далях, а потом долетает, но совсем слабо:
— …Как появились железные дороги — так гастролеров прибавилось. Жулики и душегубы орудуют в разных городах, а их преступления расследуют разные отделения полиции…
О чем он вообще толкует? Анне никак не удается собраться, слова рассыпаются, смысл ускользает.
— Среди прочего наш отдел пытается создать общий реестр всех розыскных регистров… Это Семёна Акимовича вотчина, у него там тоже интересно, жаль, что вы не успели ознакомиться как следует. А пакости курортного афериста мелкие, к тому же потерпевшие дамочки часто стесняются огласки, неохотно обращаются в полицию, поэтому все расследования шли ни шатко ни валко. Вот только в этом году и удалось объединить все частности в одно производство. Признаться, я изрядно позабавился, когда понял, во что наш пламенный борец превратился… Так что напрасно вы жгли бумагу, — заключает Архаров неожиданно, — есть же копии.
— Кажется, я не пыталась защитить Ивана, — меланхолично произносит она, совершенно не оправдываясь, а лишь пытаясь понять, что же с ней случилось тем утром, — кажется, я впервые защищала себя. Просто вдруг так невыносимо стало… все эти женщины, цацки, деньги… Зачем?
И осекается, понимая, что делится совсем уже личным. Расстраивается даже сильнее, чем из-за увольнения: до чего въедлива привычка откровенничать с этим человеком! Столько лет прошло, столько лжи между ними налипло, столько злости, а на мгновение уют «Серебряной старины» как будто вернулся. И так невпопад!
— Я пойду, — Анна торопливо встает, делает шаг назад, останавливается. Кусает губы, ругая себя за слабость, плевать ей на то, что Архаров думает, какая разница. И всё же не удерживается от прощального: — Вы сказали, что человек, вернувшийся с каторги, чаще всего совершает преступление в первые три месяца… Но с папкой — это совершенно не то. Я всё еще пьяница, которая держится далеко от бутылки. Чищу сюртуки извозчикам и не подхожу к кредитным автоматам.
Он смотрит на нее долго, задумчиво, и она позволяет это. Просто стоит, не уклоняясь от взгляда. Спрашивает снова, раз уж Архаров взялся отвечать на расспросы:
— Вы специально мне эту папку подсунули?
— Я знал, что она есть в стопке, но не знал, кто из механиков сядет работать с определителем, — он пожимает плечами и вдруг добавляет, не иначе как в ответном приступе откровенности: — Впрочем, я всё равно был намерен ее показать вам. Чуть позже, пожалуй, но и так хорошо вышло.
Ей хочется возразить — да чего хорошего, она же сошла с ума прошлой ночью. Но Анна спрашивает про другое:
— Зачем?
— Потому что тяжело держать хлыст занесенным. Противно.
Какие тонкости… Она кивает, не особо впечатленная. Возвращается к тому, с чего начали:
— Прощайте, Александр Дмитриевич.
Архаров тоже встает, лишь сейчас понимает, что его сюртук промок, встряхивает рукой, тягучие капли падают вниз.
— Черт, — ругается он, и кажется, что ничего, кроме пятен его больше не волнует. — Придется переодеваться. Анна Владимировна, передайте дежурному Сёме, что я опоздаю сегодня, мне еще к Зарубину на ковер… Будет чихвостить меня за провал с ткацкой фабрикой. А совещаться начнем после обеда, ближе к двум.
Щелк. Щелк. Ригели осторожно входят в пазы.
— Да, хорошо, — кивает Анна как можно официальнее. Так, кажется, следует вести себя с начальством.
Архаров раздраженно разглядывает подтеки на рубашке под сюртуком.