— Не позволю, — соглашается Анна, однако ей действительно интересно, что же за личность этот художник Алексей Полозов.

Его пока не допрашивали по-настоящему — согласно пометкам Лыкова к подозреваемому приставили филеров, а запирать не стали. Постращали да выпустили.

Анна скользит глазами по показаниям Полозова — с Фальком не знаком, с Мещерским тоже. Устроился в музей по объявлению в газете. Тут же пришито искомое объявление, — действительно, выходило.

Дотошный какой Лыков, отмечает Анна.

Пожар в мастерской произошел случайно — пламя свечи задело пропитанной олифой тряпку, а там и все остальное подхватилось.

Анна хмурится — разве нынешние художники все еще пишут при свечах? Неужели Полозов настолько беден?

Впрочем, Лыков строчкой ниже задает тот же вопрос и получает ответ: мол свеча понадобилась ради живописной выразительности.

Для чего брать «курьезную механику» в библиотеке? Так потехи ради, читать не запрещено. Пометка Лыкова: книга была взята через два месяца после того, как Фальк завершил установку «Кустоса Ридикулуса».

— Два месяца, два месяца, — бормочет Анна себе под нос.

Отчего же так долго? Фальк свое дело сделал и больше в музее не появлялся. Полозов же продолжал расписывать залы… Что же случилось за это время?

Нет, ей попросту не хватает вводных для решения этого уравнения.

Анна, признавая свое поражение, складывает бумаги в папку и тянется за пальто. Вечер, пора домой.

— Домой, — повторяет она про себя, накидывая платок. — Домой.

Слово, давно забытое, теряет свое значение, кажется странным, пустым набором букв.

— Странная вы сегодня, — замечает Голубев, собираясь следом за ней.

— Вы полагаете?..

На улице — снег. За несколько часов темный мрачный город становится светлее, праздничнее. Анна ловит ладонью махровые снежинки, которые тут же тают на ее коже.

Глупости говорит Прохоров. Разве у живого человека бывают мертвые глаза?

Вот же она — теплая, пар идет изо рта.

— Анна Владимировна! Анна Владимировна! — тощая фигура бросается к ней из-под фонаря, поскальзываясь на мокрой мостовой.

— Это еще что за фрукт? — изумляется Голубев.

— Кажется, студент Быков по делу о резонаторе, — вглядывается она. — Ну помните, бутоньерку?

— И чего ему надобно? Может, кого из жандармов кликнуть?

— Да полноте… Добрый вечер, Егор.

— Добрый вечер, Анна Владимировна, — Быков срывает со стриженой головы картуз, кланяется размашисто, выдергивает из-за пазухи букет хризантем и протягивает ей. — Уж примите великодушно в знак моей благодарности!

— Зотов дал вам работу? — догадывается она.

— Прибежал к вам сразу с Кривошеева переулка, — вот это улыбка: от уха до уха. Студент сияет, как начищенная монетка. — Пристроил на один из заводов самого Аристова.

Анна утыкается носом в пахнущие осенью цветы и улыбается тоже. Она рада, что поддалась порыву отправить талантливого механика к секретарю отца. Хоть у кого-то появился шанс на блестящее будущее.

— Зотов поначалу все понять не мог, как я осмелился заявиться к нему на порог, — рассказывает Быков. — Так барышня-механик из полиции направила, говорю я ему. Барышня Анна Владимировна. А он… — на сияющем лице вспыхивает глубокое смущение. — У Зотова слезы на глазах проступили! Он тут же переменился ко мне, за самовар усадил, все расспрашивал да выспрашивал…

У нее слез нет — но в груди становится тесно, жарко. Милый Тимофей Кузьмич, всегда такой чопорный, такой строгий. А вот поди же ты, не забыл глупую Аню.

— Вот, — Быков достает из потрепанной сумки какой-то предмет, — Зотов велел кланяться и просил навестить его в любое время, когда захотите.

Это плоский футляр из темного, почти черного сафьяна, от которого пахнет дорогой кожей и мастикой. На крышке вытеснено фабричное клеймо знаменитой немецкой фирмы — стилизованный орел, сжимающий в когтях молот и циркуль.

Осторожно, боясь дышать, Анна передает хризантемы Голубеву, принимает тяжелый футляр, открывает его. Внутри, на подложке из тёмно-синего бархата, плотными рядами лежат отвертки. Два десятка инструментов, выстроенных по ранжиру — от крошечных, для винтов часовых механизмов, до мощных, с четырехгранными стержнями, способными сорвать самый туго закрученный шуруп в станке.

Рукояти выполнены из полированного орехового дерева, и каждая идеально подогнана к ладони. Стальные жала — шлицевые, разных ширины и толщины — отполированы до зеркального блеска и закалены до синевы.

Голубев издает резкий, восхищенный возглас.

Анна не может отвести взгляд от полного арсенала для вскрытия, разборки и проникновения в сердце любого механизма, от карманного хронометра до парового регулятора.

— Боже мой, — шепчет она, и вот теперь слезы горячими ручейками текут по щекам.

***

— В жизни не видела, чтобы так по железякам убивались, — веселится Зина, поскольку Анна никак не может расстаться с футляром, все перебирает да перебирает отвертки.

В комнате так пронзительно пахнет луком, что у обеих глаза щиплет.

Анна, уже в сорочке, сидит на табурете, зажмурившись, а Зина старательно втирает в ее голову луковый сок, смешанный с медом — новая затея для пущего роста волос.

— Коли не смоется, — волнуется Анна, — Виктор Степанович меня завтра из мастерской на мороз выставит. Мало того, что пугало, так еще и луковое.

— Ничего, Аннушка, мы потом желтком отмоем.

— Что же теперь и мыло не годится? Охота тебе яйца на глупости переводить?

— Ничего не глупости, — воркует Зина, — мыло что, сухость одна! А желток для слабых волос — верное средство. Вот у меня была тетушка, едва не облысела от тягостей, а померла с косой в мою руку.

Руки у нее знатные — сильные и ласковые, и Анна жмурится от удовольствия.

— Сударыни-барыни, вы там домовых гоняете, нешто? — кричит Голубев из-за двери. — Дух такой, что топор вешать некуда!

— Вы уж потерпите, Виктор Степанович, — кричит в ответ Зина. — Красота женская — статья беспощадная.

— Уж коли на то пошло, — несется из-за двери новый ворчливый возглас, — так для верности керосину бы добавили. От всех болезней первое средство!

Анна беззвучно смеется, плечи подрагивают, футляр едва не падает с колен.

— Тише ты, егоза, — одергивает ее Зина, — не ровен час, сорочку закапаю. А разживемся деньгами — касторку тебе раздобудем.

— Первым делом — ботинки тебе надо купить, — возражает Анна. — Снег уже, а ты в тонких. Потерпи до субботы, как заплатит мне инженер Мельников — так сразу и по лавкам.

— Не хочу ботинки, — упрямится Зина. — Хочу валенки с галошами. Знаешь, модными нынче, на пуговках? Авось в три целковых уложимся.

— Валенки так валенки, — соглашается Анна. — С пуговицами так пуговицами.

***

Она встает очень рано — Зина еще дрыхнет, вольно раскинувшись на Васькиной кровати. Анна одевается тихонько, то и дело принюхиваясь к своим волосам — слабый луковый запах все еще витает, но с ног не сшибает.

До пятницы надо совсем его извести, напоминает себе она, хороша будет богатая вдовушка с этакими ароматами.

На кухне она запивает краюшку хлеба молоком — Зина неукоснительно следит, чтобы Анне доставалась хотя бы кружка в день.

За ночь снег растаял без следа, и утренний Петербург — ясный, холодный — пахнет свежими сдобами. Над Невой оглушительно вопят чайки.

Анна идет быстро, не глазея по сторонам, уворачивается от сонных мастеровых и шустрых молочниц, звякающих бидонами. Дворники уже дометают улицы, и на Кузнечном ей приходится отпрыгнуть от брызг из брандспойта, которым дворник, хмурый и невыспавшийся, окатывает раскисшую от ночной оттепели мостовую. Он делает это с таким видом, будто ведет непримиримую вражду с грязью, зная, что к вечеру все это замерзнет в ровную, твердую корку.

Над Карповкой льется торжественный гул колоколов, переливается малиновым медным звоном, который, кажется, не звучит, а висит в пространстве, наполняя его до краев.