— А еще вы говорили, — припоминает она, — что не пускаете поднадзорных на свою кухню и в свою постель.

— Вам так нравится ощущать свою власть?

— Определенно, — Анна встает, — хорошего вам вечера. Полагаю, вы знаете, что завтра меня в конторе не будет.

Улыбка тает на его губах, сменяясь холодным напряжением.

— Анна Владимировна, — он тоже встает. — Григорий Сергеевич завтра подробно объяснит, как вести себя в странноприимном доме. Я вас очень прошу не отступать от его распоряжений.

— Кажется, — в тон ему замечает она, — я первая заинтересована в своем благополучии. Так что не извольте тревожиться — выполню все, как полагается.

***

Анне снится долгий и яркий сон, полный Раевского, его объятий и поцелуев. Она летает от стыдливости к страсти, от страха к счастью, и это так долго, мучительно, безнадежно, что она просыпается вся в слезах.

Дрожит, сидя в кровати, и чтобы хоть как-то согреться, обхватывает плечи руками. Вспоминает плотные ладони, двигающиеся к локтям, снова и снова твердит себе, что ее основная задача — выжить и получить паспорт.

Она так злится на Архарова, что до утра крутится с боку на бок. Он подлый и эгоистичный. Так офицер Ярцев уводил Элен Аристову из семьи, так Раевский очаровывал Анну — все для себя, под себя.

Она думает, что ненавидит мужчин — ведь они думают только о своих желаниях, ломая женщин просто так, ради сиюминутных прихотей.

И обещает себе придерживаться прежней, неуязвимой тактики — сохранять голову холодной и не грешить понову.

***

Единственным преимуществом этой бессонной ночи становится то, что наутро Анна выглядит еще более бледной и изможденной, чем обычно. Обернутая в старый махор, которым Прохоров заменил ее пушистый платок из козьей шерсти, в старом тонком пальто и с ободранной сумкой, она стоит напротив трехэтажного особняка с облезлой лепниной.

Сюда тянутся самые сирые — бездомные, нищие старики, аккуратные вдовы, увечные.

К Анне подходит стареющая дамочка с ярко-рыжими, явно крашеными волосами, в поношенном салопе, из-под которого выглядывает бесстыже-алая атласная юбка. Каблуки ее зеленых сапог — высокие, модной рюмочкой.

— Новенькая? — хрипло интересуется дамочка, окидывая цепким взглядом жалкую фигуру. — Где отбывала?

— На севере, вестимо, — бормочет Анна. Прохоров не велел ей быть слишком уверенной, и слава богу, а то она бы и не изобразила.

— Эх, девка, — дамочка достает помятую пачку папирос, — слушай меня. Старая грымза, которая тут заправляет, таких, как ты, жалует. Ты, главное, иконам кланяйся и реви погуще. Сегодня на обед гороховой суп, пустой, но горячий. А вот охранника уворачивайся, он больно сильно за бока щиплет, синяки остаются.

— Я Аня, — робко представляется она.

— Ну а я Жаннет, — насмешливо скалит зубы дамочка. — Жаннет-ума-нет. Да и не наживу уже. Говорят, помру к весне, — безо всякого сожаления сообщает она. — Оно и к лучшему, оно и скорее бы.

— Боже мой, — искренне пугается Анна.

Жаннет хохочет, запрокинув голову, отчего ее шляпка с помятыми искусственными цветами колышется.

Они проходят высокие, широко распахнутые ворота, и попадают в просторное помещение, из которого разбегаются несколько длинных коридоров. Полы выскоблены до белены, стены выкрашены в безликий серый цвет. Откуда-то доносится гул множества голосов, перестук ложек, глухое звяканье посуды, тянет дешевой едой и карболкой.

— Ну, я за супом, а ты ступай к грымзе, — Жаннет подталкивает Анну в один из коридоров.

Про грымзу Прохоров подробно рассказал: экономка, правящая тут твердой рукой вот уж лет двадцать как.

Анна идет неторопливо, отворачивается от картин на стенах, полных человеческих страданий. Грешники кипят в котлах, а мученики истекают слезами и кровью, и бежать отсюда хочется — очень.

— Ты еще кто? — грымза, тощая, длинная, облаченная в строгое черное, поднимает голову от толстого гроссбуха. В нем каллиграфическим почерком выведены столбцы: «фамилия», «прибыл», «выбыл», «примечание». В графе «примечание» пестрят пометки: «болен», «на работы», «смиренен».

— Аня.

— И откуда ты, Аня? Впрочем, не отвечай, вижу, — взгляд у грымзы острый, умный, молодой на старом лице. — За что осудили?

— Я сейфы вскрывала. Механик.

Это производит впечатление. Анне кажется, будто ее насквозь видят, все ее секреты, страхи и мысли. Она так напугана, что и не понимает теперь: как только согласилась.

— А я Аграфена Спиридоновна. Будешь меня слушаться — не пропадешь.

— Я буду, — обещает Анна.

Ей так холодно, что не простудиться бы. Хоть и обмоталась проеденным молью платком крест накрест под пальто, а все равно поколачивает. Зубы стучат друг о друга.

— А теперь ступай за мной, — велит грымза, закрывая гроссбух и запирая его на ключ в большой железный ящик.

— В столовую? — с фальшивой надеждой интересуется Анна.

— В часовенку для начала, — строго отвечает Аграфена. — Исповедуешься, в грехах своих покаешься, да отпущение грехов, авось, получишь.

— На голодный желудок? — плаксиво тянет Анна.

— Сначала душа, потом — плоть, — наставляет ее Аграфена.

Узким коридором они попадают сначала в столовую, запахи тут настолько нетерпимые, — немытых тел, переваренного гороха, табака, — что тошнота подкатывает к горлу. На них оборачиваются, провожают их взглядами, кто с жалостью, кто с насмешливым пониманием, кто со страхом. Анна встречается с Жаннет глазами. Та чиркает пальцем по шее и подмигивает ободряюще.

Аграфена ведет Анну быстро и неумолимо, не позволяя замедлить шаг, поторапливает:

— Иди, иди. Успеешь насытиться, когда душа чиста станет.

Прохоров накормил ее досыта, и все эти сентенции вызывают лишь слабый протест человека, который на своей шкуре познал: нет ничего страшнее голода.

Когда они выходят в просторный внутренний двор, куда почти не попадает солнце, Анна замечает тихонько:

— Должно быть, у вашего батюшки ни минуты покоя. Вон сколько страждущих… Неужели о душе каждого беспокоитесь?

— По силам своим, — безо всякого смирения цедит Аграфена.

Часовенка небольшая, слепая, с крошечной главкой-луковкой и железной дверью, перед которой следует низко поклониться, чтобы попасть внутрь.

Анна исправно крестится и не может вспомнить, когда же в последний раз приходил в гости к богу.

Жаль, что благодать здесь не живет — это место ощущается как ловушка, тюрьма.

И будто мало темной тесноты, двери за спиной с отчаянным скрипом затворяются, совершенно отрезая ее от мира.

Конец первой части