С первых месяцев вольноопределяющийся Москаленко на фронте. Ранение, школа прапорщиков, первый офицерский чин. В неудачной кампании пятнадцатого года взвод подпоручика Москаленко в течение трех суток удерживает безымянный железнодорожный разъезд, обеспечивая отвод наших войск. За этот подвиг — первый Георгиевский крест и производство по службе. К марту семнадцатого года Павел Москаленко уже штабс-капитан и кавалер ордена Св. Георгия III степени — ордена, который в то время мог быть пожалован самое малое полковнику.

Отречение государя Императора Николая II штабс-капитан Москаленко воспринял крайне болезненно и некоторое время был близок к тому, чтобы, подобно многим офицерам, оставить службу — четыре ранения позволяли ему совершить это без урона чести. Однако солдаты батальона, которым он командовал, не позволили ему сделать этот шаг, могший стать роковым не только в его судьбе, но и в судьбе Отечества нашего.

После неудачного июньского наступления полк, в котором служил Москаленко, был выведен на пополнение и переформирование в район Луги, в лесной лагерь.

По распоряжению генерала Корнилова все четыре батальона были сведены в один, командовать которым назначен был штабс-капитан Москаленко.

Интересно, что это назначение охотно приняли командиры других батальонов, будучи выше чином. Доблесть и воинское умение бывшего сельского учителя тем самым оказались общепризнаны.

Благодаря некоторой удаленности лагеря от населенных мест, а также железной дисциплине, установленной новым командиром вразрез с практиковавшимся в армии губительным своеволием нижних чинов (что было, как ни покажется странным, поддержано батальонным комитетом), общее разложение армии не коснулось батальона. Интенсивно велась учеба: командир поставил перед собой и всеми солдатами и офицерами задачу создать архибоеспособное подразделение, заведомо сильнейшее, чем равное по численности германское. «Мы выбивались из сил, для сна оставались считанные часы, — рассказывал позже майор Корженецкий. — Мало того, что солдатиков необходимо было научить всему военному искусству — их требовалось и оградить от тлетворного влияния многочисленных и наглых от осознания безнаказанности вражеских агентов. Бог знает, каким чудом нам удалось отстоять их умы и сердца:»

После того, как генерал Корнилов, преданный Керенским, «оказался» мятежником и заговорщиком, с Москаленкой произошла некоторая перемена. «Он будто бы увидел что-то впереди, — рассказывает далее Корженецкий, — и отныне был подчинен лишь достижению той невидимой нам цели:»

И когда в октябре к Петрограду были двинуты войска, а затем остановлены приказом командующего округом, Москаленко приказа не выполнил и продолжал движение к столице.

Вечером двадцать четвертого октября сводный батальон вошел в Петроград по Ижорской дороге.

Уже было доказано с цифрами в руках, что мятеж в столице был обречен на неудачу, что против едва десяти тысяч плохо вооруженных боевиков и матросов разложившегося от безделья Балтийского флота было повернуто сто пятьдесят тысяч штыков верных правительству частей, что гарнизон восстание не поддержал и оставался по крайней мере нейтральным, что имевшемуся у мятежников крейсеру негде было развернуться между мостами и набережными, и что нужно было всего лишь дождаться прибытия этих самых частей, чтобы одним моральным давлением заставить мятежников разойтись по домам: Все это, разумеется, так. И все же что-то заставляет все новые и новые поколения историков и публицистов доказывать и доказывать и доказывать это, по их мнению, очевидное.

Батальон по дороге рос, как снежный ком: к нему присоединились две казачьи сотни, шестидюймовая батарея, бронеавтомобильный взвод; кроме того, вооруженные студенты и гимназисты, вышедшие в отставку офицеры и рабочие образовали милиционерскую роту под командованием прапорщика Гринштейна.

Около полуночи произошло первое вооруженное столкновение: группа пьяных матросов попыталась остановить продвижение колонны…

Всю ночь и большую часть дня батальон метался по городу, как рикошетящая пуля, терзая и разя. Но не следует все жертвы этих действительно страшных часов взваливать на печи москаленковцев: и если чудовищный разгром на Миллионной улице и в Смольном — дело рук, безусловно, усмирителей, то побоище на Мойке учинили латышские стрелки и саперы, замаливающие свое участие в мятеже. Разрушения же в городе произведены были по большей части снарядами «Авроры».

Да, наличие крейсера было серьезным козырем в руках мятежников. Но одно дело грозить из жерл неподвижным и беззащитным дворцам — и совсем другое вести борьбу с того же калибра орудиями, бьющими с закрытых позиций. Два часа отряды мятежников, столпившись на Арсенальной набережной, наблюдали из безопасного далека за ходом сражения; наконец малоповоротливое и слабобронированное времен Цусимы чудовище получило четыре попадания кряду, загорелось и врезалось в быки Двоцового моста: В сущности, это был конец мятежу, но еще долгих десять часов свистели пули и лилась кровь.

Позднее хмурое утро двадцать пятого было отмечено исходом из города матросов: на миноносцах и лодках, катерах и ялах они плыли к Кронштадту. Им стреляли вслед, но лениво. А чуть позже разбрелись по домам и боевики— «красногвардейцы». Патрули измученных москаленковцев блуждали по пустому холодному городу. В здании городской Думы для них устроили временную столовую; проглотив по несколько ложек горячей каши и по кружке сладкого кипятка, они шли дальше, на ветер и колючий летящий снег. Поздно вечером к перрону Балтийского вокзала прибыл первый эшелон с фронта…

Вот тогда оказалось, что гарнизон исправно несет свою службу.

Тем временем Москаленко арестовал командующего округом Полковникова и объявил себя «временным диктатором» столицы…

Два дня спустя собравшийся в Народном доме второй Съезд Советов осудил авантюру большевиков и анархистов и призвал временное правительство к скорейшему созыву Учредительного собрания.

А тридцатого октября вернувшийся с войсками Керенский арестовал Москаленко за превышение власти и неподчинение приказам…

Лишь в двадцать втором году он вышел из тюрьмы — последний из арестованных по октябрьским событиям. Уцелевшие в ночь мятежа главари повстанцев либо были спроважены за границу, либо заседали в Думе. Так что амнистией, дарованной Алексеем Николаевичем по случаю принятия Конституции, воспользовался он один.

Два года спустя Павел Григорьевич Москаленко вернулся в родной Иркутск.

Музей принял его и долгие годы был ему надежным пристанищем. Однако жизнь Павел Григорьевич вел уединенную и никаких бесед о прошлом ни с кем не вел.

В сорок втором году, вернувшись из Китая, он заболел двухдневной малярией и больше не встал. В завещании указал, чтобы его похоронили без памятного знака. Единственные его родственницы, двоюродные сестры, исполнили это пожелание, правда, не совершенно: на его могиле лежит беломраморная плита, но на плите ничего не написано.

Кто-то так же безымянно ухаживает за могилой."

* * *

— Вы уже прочитали это несколько раз, — услышал Николай Степанович голос Фламеля.

— Да. Я был знаком с этим человеком. По фронту. Осень четырнадцатого. Потом виделись: за границей. Последний раз в Париже, он работал таксистом…

Потом я получил о нем весточку из Америки — незадолго до войны. И все.

— Умер в сорок втором. В конце ноября. Разрыв сердца…

— И что все это значит? Кто-то научился переводить стрелку?

— Какую стрелку?

— Железнодорожную. На путях. Вправо-влево…

— М-м: В общем, да. Одному человеку это удалось. Правда, на пользу это ему не пошло. Вот, посмотрите еще эти заметки…

* * *

Юрий Осипенко

НИКОМУ НЕ ДОЗВОЛИМ !

Михаил Шолохов, «Тихий Дон». Журнал «Дон», NN 1, 2, 3 за 1966 год.

К сожалению, некоторые литераторы , слишком буквально восприняв призыв Никиты Сергеевича Хрущова и Александра Исаевича Солженицына «жить не по лжи», тут же обрушили на отечественную историю поток густой грязи, которую они заботливо пестовали в своих письменных столах. Отринув традиции, завещанные нам Буниным, Фадеевым и Алексеем Толстым, они развернули разнузданную кампанию очернительства и клеветы, к сожалению, тут же поддержанную некоторыми издательствами и редакциями литературных, с позволения сказать, журналов. К сожалению, не остался в стороне и журнал «Дон», до сих пор высоко державший знамя коммунистической морали.