В два прыжка я пересек холл — и аккурат попал бы под автоматную очередь, не подсеки Рифат меня под колени. Кто-то у них оставался на подстраховке, как же иначе… Меня крутануло по полу, и задницей вперед я въехал в палату. С потолка коридора посыпались осколки стекла и куски штукатурки.

Что меня поразило — никто не закричал.

Я мгновенно встал в проеме двери и, почти не высовывая носа, посмотрел в обе стороны коридора. Успел заметить лишь, что стул, на котором сидел сержант, пуст. За рифленого стекла дверью, ведущей на главную лестницу, что-то шевелилось. Мне показалось, что там не один человек, а больше. И тут — погас свет.

На несколько секунд стало безнадежно темно. Потом очень робко обозначились окна в холле… А потом кто-то из сбитых Рифатом пришел в себя — не до конца, конечно, а так. Я услышал шепелявую ругань, короткий лязг затвора — и ударила очередь!

Все заполнили какие-то немыслимые, просто-таки голливудские полотнища пульсирующего огня. Грохот — или рев? — был неимоверный какой-то, просто чудовищный. Не знаю, почему мне так показалось. Словно раньше никогда не слышал автоматной стрельбы…

Наверное, с испугу я пальнул прямо в эти вспышки. Даже два раза.

И тут же бросился вслед за собственными пулями.

Автомат я ухватил за ствол, рванул в сторону. Рукояткой револьвера саданул куда-то наугад и услышал звонкий хруст. Вырвал трофей из обмякшей руки и рванул через коридор.

— Фантомас!

— Здесь, не вопи… Постой-ка

Послышался звук волочения и сдавленная ругань.

— Прикрывай коридор, — велел он мне.

Лежа, я чуть высунулся. Ни на глаза, в которых все было лилово, ни на битый слух большой надежды не было, но все же какую-то грубятину я уловить наверняка мог. Так вот: грубых звуков не было. Движения будто бы тоже. Несколько секунд. А вот потом начался бедлам…

К чести наших больных никто не выскакивал в коридор. Но как они кричали! И что они кричали! Под такой звуковой завесой к нам неуслышанной могла подъехать танковая колонна.

На стену передо мной лег тусклый дрожащий желтый отсвет, и я догадался, что это Рифат подсвечивает себе зажигалкой.

— Ах, вот как… — только и успел сказать он, как за нашими спинами вдребезги разлетелось стекло! И тут же с котеночьим писком в меня ткнулась сестричка.

Все в такие секунды делается само. Уж как сложится, так сложится. Я схватил ее под мышку и бросился опять через коридор — все в ту же палату. Бежал, как во сне, как сквозь мед: медленно и вязко. Упал сам, уронил ее, оттолкнул…

Граната разорвалась ослепительно. Хорошо, что я смотрел не в ту сторону, — и все равно на сетчатке буквально выжгло: белые стены; черный провал окна палаты — та его часть, что над белыми занавесками; белые сверкающие прутья кроватных спинок; белые лица с черными провалами ртов… Через несколько мгновений это превратилось в негатив.

И вдруг до меня дошло, что я остался один. В смысле — без Рифата.

Потому что сидел Рифат ближе к окну, и деться от разрыва ему было попросту некуда.

ГЛАВА 7

Ираида мотала на ус.

Детство Антона Григорьевича Чирея было покрыто мраком неизвестности. Он не помнил ни места своего рождения, ни родителей, и бойцы Стального бронеавтомобильного дивизиона имени вождя восставших рабов Спартака даже несколько месяцев считали мальчика глухонемым — после того как вытащили его, совершенно невредимого, из пылающего тифозного барака. Понятно, что всяческие суеверия и бойцы, и комиссар Правдин отметали как контрреволюционные измышления, но к мальчику относились весьма уважительно, поскольку на войне везучесть ценится выше смелости, и к везучим старались льнуть. И когда мальчик внезапно заговорил, бойцы даже сочли это какой-то порчей.

Впрочем, как раз к этому времени комиссар Правдин был отозван в Москву, чтобы продолжить важную партийно-организационную деятельность, от которой его оторвали по антиденикинской мобилизации; к мальчику же он успел привязаться… Так Антон оказался в Москве, в большой белой холодной квартире на Остоженке. Мебели почти не было, зато одна комната была почти до потолка завалена старыми книгами, которыми намеревались топить зимой голландку. Правдин неделями пропадал в Кремле, и мальчиком занималась его жена, пожилая бездетная бестужевка, и теща, непрерывно ворчащая старуха с клюкой.

Неожиданно для себя Правдин оказался замешан в каком-то заговоре и без особой жестокости расстрелян в подвале страхового общества «Россия». Разумеется, жена его оказалась в курсе дел заговорщиков…

Мальчика, однако, не тронули. Равно как и старуху. Равно как и запас «дров».

В двадцать втором юное дарование, изучившее в эти голодные судорожные годы тензорное счисление, теорию относительности Эйнштейна и язык суахили, было представлено Ленину. Разговор длился часа два и касался как семейно-бытовых тем («…папа расстрелян, а мама в чека. — Долго Ильич утешал паренька…»), так и судеб науки и человечества. О трудах самого гения революции Антон Григорьевич отозвался сухо. Дальнейшую судьбу необыкновенного ребенка партия вверила рыцарю революции железному Феликсу. Специально для Антона Григорьевича была срочно организована небольшая, на тридцать коек, колония. Равных ему не было, но все же контингент подобрался вполне приличный. В эту колонию любили водить иностранцев.

До семнадцати лет Антон Григорьевич превзошел четыре университетских курса, потом способность его к обучению резко пошла на снижение, и в девятнадцать лет он был уже скорее туповат, чем гениален. Однако же набранный научный багаж и твердая память позволяли ему еще долго держаться на острие познания.

В тридцать втором году он стал директором «ОКБ-9 бис», совершенно секретного предприятия, выведенного даже из-под контроля НКВД; Антон Григорьевич отчитывался только и исключительно перед Сталиным. Проблема, над которою он с подчиненными работал, была проста: «Полная и окончательная победа социализма в одной отдельно взятой стране». Догадываясь, что ни материально-технической базой, ни упразднением товарно-денежных отношений проблемы не решить, отец и гений бросил Антона Григорьевича на самый неподъемный участок: на создание Нового Человека.

Трудно судить, насколько Чирей был близок к цели: все машины, приборы и материалы «ОКБ-9 бис» были уничтожены в тысяча девятьсот пятьдесят первом году; вместе с материалами уничтожены были и сотрудники: от завлабов и выше; чисткой руководил сам директор в рамках кампании по борьбе с кибернетикой. После чего он, посыпав голову пеплом, оформил отношения с некоей Зоей Яценко, своей сотрудницей, взял ее фамилию под предлогом неблагозвучности собственной и — исчез с горизонта.

Но что интересно: за время разгрома ОКБ директор заметно помолодел…

— Ты сам-то откуда все это знаешь? — спросила Ираида тоном Фомы Неверующего.

— Да был там такой мэнээс по фамилии Вулич…

— Твой отец?!

— Да. В пятьдесят шестом освободился, в шестьдесят шестом умер. Как раз шел второй, окончательный, разгром кибернетики. Ну, и… Инфаркт. Рассказывал мало, боялся. Да и честный был: раз уж дал подписку не болтать — значит, болтать нельзя. А я — молодой осел — спрашивал редко. Неинтересно мне это было. Такая вот общая беда…

— И больше про этого директора ничего не известно?

— Как сказать… Столкнулся я с ним однажды и сам — нос к носу. Было это в семьдесят пятом. Километрах в ста севернее Сайгона — не того, который в Питере, а который Хошимин.

— Это во Вьетнаме? — уточнила Ираида.

— На Вьетнамщине, — строго поправил ее Крис. — Да. Выпала мне загранка. Большая редкость по тогдашним временам. Написал я довольно лажовую повесть про молодых музыкантов. А Скачок, покойник, уже тогда возле ЦК комсомола крутился и сам, представьте себе, задорные стишки писал. Он и помог мне эту лажу в «Юности» опубликовать. Спасибо покойнику… за это — да еще и за то, что устроил нам с ним да еще одному парню, Саньке, что потом песню «Ласточка-птичка на белом снегу» написал, а тогда неплохо сочинял и пел под гитару, — устроил он нам поездку в свежеосвобожденный героический и братский Вьетнам. Тебе, Ира, этого не понять… Во-первых, не стадом в двадцать голов с комсоргом в качестве козла-вожака, во-вторых, не на автобусе, где все остановки предусмотрены, а выдал нам ихний Отечественный фронт во главе с товарищем Хоанг Куок Вьетом новенький трофейный джип с шофером и переводчиком. И проехали мы по знаменитой «Дороге номер один» от Ханоя до Сайгона и обратно. Концерты устраивали для наших, которых там много было и которые сильно тосковали по родине, и я их понимаю. Привез я из той поездки и свой «Маджестик», не успели его коммунисты утопить на барже вместе с сайгонскими проститутками и джазменами… там эти проблемы просто решали, эпическая сила… Скачок, умница, тут же оформил мне его как подарок от вьетнамского комсомола — а то провладел бы я им аккурат до советской таможни. Короче, хиляем обратно. Но облом нам по той же дороге ехать — скучно. Да и Скачка людям показать стыдно: он после Сайгона закирял со страшной силой. А ром вьетнамский — до того жуткая вещь, что от него отказывались, бывало, даже переделкинские алкаши. Короче, уговорили мы шофера нашего добираться проселками. А берло стремное — то и дело живот прихватывает…