Спасибо, Отто, подумал Николай Степанович, если бы не ты…

Интересно, что напишет Бортовой? Он уже порывался обсудить кое-какие детали из жизни крысиной мафии, но его опохмелили, посадили в самолет и отправили домой.

Ашхен постояла в двери кухни, посмотрела, вздохнула, повернулась…

— Ашхен…

— Сиди уж. Там Светланка плачет, боится.

Ничего не было слышно, ничего, кроме дождя.

— Ашхен, побудь минутку. Я.

Он замолчал.

— Он так хотел, — сказала Ашхен. — Что я могла сделать? Он сам так хотел. Не казни себя, Коля: Твои уже, наверное, скоро будут на месте. Поезжай.

Час назад позвонил Атсон, сказал, что он и Блазковиц вылетают с Энни и Стефаном из Чикаго в Миннеаполис, все веселы и здоровы, соскучились: Надо встречать.

Филю не видел сто лет…

День Победы.

Сволочи, Сказал Николай Степанович ящерам. Вы перебили друг друга, а потом те, кто остался, издохли в своих гробах. И все-таки вы сумели излить в мир столько яду, что он действует и до сих пор, и будет действовать еще тысячи лет…

Как бы я хотел — просто жить. Просто жить самыми банальными заботами: вы ведь мне…

Он не стал додумывать эту мысль: знал, что все равно не додумает до конца.

Потому что нет его, этого конца.

Из кармана он достал смявшуюся пачку турецких папирос, выковырял одну не самую развалившуюся, похлопал по карманам в поисках зажигалки. В плаще…

На газовой плите — коробок спичек. «Красная книга — степной орел». Он зажег спичку, но не прикурил, а стал почему-то смотреть на огонек. Потом острожно положил спичку в пепельницу: срезанный верх сталагмита, в котором капли за многие столетия выдолбили чашеобразное углубление. Спичка догорала, и он положил в огонек еще одну. Потом еще. И еще. Крошечный костер горел среди бескрайней равнины…

Костя, иссиня-белый, с руками, забинтованными до плеч, тихо прошел мимо Ашхен и присел за стол. Потом подошел Брюс. Потом Илья, ведя за плечи Светлану. Голова ее, руки, грудь — все было в бинтах, и до сих пор сочилась сукровица. Потом тихо пришла белая собака с черными кругами вокруг глаз — подруга Гусара. И Ашхен сделала шаг вперед…

А потом раздался звонок в дверь.

СТИХИ ИЗ ЧЕРНОЙ ТЕТРАДИ

               Авторы выражают благодарность Дмитрию Быкову

               за расшифровку и подготовку стихов к печати

* * *

     Оторвется ли вешалка у пальто,
     Засквозит ли дырка в кармане правом,
     Превратится ли в сущее решето
     Мой бюджет, что был искони дырявым, —
     Все спешу латать, исправлять, чинить,
     Подшивать подкладку, кроить заплатку,
     Хоть и кое-как, на живую нить,
     Вопреки всемирному беспорядку.
     Ибо он не дремлет, хоть спишь, хоть ешь,
     Ненасытной молью таится в шубе,
     Выжидает, рвется в любую брешь,
     Будь то щель в полу или дырка в зубе.
     По ночам мигает в дверном глазке —
     То очнется лампочка, то потухнет, —
     Не побрезгует и дырой в носке
     (От которой, собственно, все и рухнет).
     Торопясь, подлатываю ее,
     Заменяю лампочку, чтоб сияла,
     Защищаю скудное бытие,
     Подтыкаю тонкое одеяло.
     Но и сам порою кажусь себе
     Неучтенной в плане дырой в кармане,
     Промежутком, брешью в чужой судьбе,
     А не твердым камнем в Господней длани.
     Непорядка признак, распада знак,
     Я соблазн для слабых, гроза для грозных,
     Сквозь меня течет мировой сквозняк,
     Неуютный хлад, деструктивный воздух.
     Оттого скудеет день ото дня
     Жизнь моя, клонясь к своему убытку.
     Это мир подлатывает меня,
     Но пока еще на живую нитку.

                                     08.03.96

 ИЗ ЦИКЛА «СНЫ»

     Мне приснилась война мировая —
     Может, третья, а может, вторая,
     Где уж там разобраться во сне,
     В паутинном плетении бреда...
     Помню только, что наша победа, —
     Но победа, не нужная мне.
     Серый город, чужая столица.
     Победили, а все еще длится
     Безысходная скука войны.
     Взгляд затравленный местного люда.
     По домам не пускают покуда,
     Но и здесь мы уже не нужны.
     Вяло тянутся дни до отправки.
     Мы заходим в какие-то лавки —
     Враг разбит, что хочу, то беру.
     Отыскал земляков помоложе,
     Москвичей, из студенчества тоже.
     Все они влюблены в медсестру.
     В ту, что с нами по городу бродит,
     Всеми нами шутя верховодит,
     Довоенные песни поет,
     Шутит шутки, плетет оговорки,
     Но пока никому из четверки
     Предпочтения не отдает.
     Впрочем, я и не рвусь в кавалеры.
     Дни весенние дымчато-серы,
     Первой зеленью кроны сквозят.
     Пью с четверкой, шучу с медсестрою,
     Но особенных планов не строю —
     Все гадаю, когда же назад.
     Как ни ждал, а дождался внезапно.
     Дан приказ, отправляемся завтра.
     Ночь последняя, пьяная рать,
     Нам в компании странно и тесно,
     И любому подспудно известно —
     Нынче ей одного выбирать.
     Мы в каком-то разграбленном доме.
     Все забрали солдатики, кроме
     Книг и мебели — старой, хромой,
     Да болтается рваная штора.
     Все мы ждем, и всего разговора —
     Что теперь уже завтра домой.
     Мне уйти бы. Дурная забава.
     У меня ни малейшего права
     На нее, а они влюблены,
     Я последним прибился к четверке,
     Я и стар для подобной разборки,
     Пусть себе! Но с другой стороны —
     Позабытое в страшные годы
     Чувство легкой игры и свободы,
     Нараставшее день ото дня:
     Почему — я теперь понимаю.
     Чуть глаза на нее поднимаю —
     Ясно вижу: глядит на меня.
     Мигом рухнуло хрупкое братство.
     На меня с неприязнью косятся:
     Предпочтенье всегда на виду.
     Переглядываясь и кивая,
     Сигареты туша, допивая,
     Произносят: "До завтра", "Пойду".
     О, какой бы мне жребий ни выпал —
     Взгляда женщины, сделавшей выбор,
     Не забуду и в бездне любой.
     Все, выходит, всерьез, — но напрасно:
     Ночь последняя, завтра отправка,
     Больше нам не видаться с тобой.
     Сколько горькой любви и печали
     Разбудил я, пока мы стояли
     На постое в чужой стороне!
     Обреченная зелень побега.
     Это снова победа, победа,
     Но победа, не нужная мне.
     Я ли, выжженный, выживший, цепкий,
     В это пламя подбрасывал щепки?
     Что в замен я тебе отдаю?
     Слишком долго я, видно, воюю.
     Как мне вынести это живую,
     Жадно-жаркую нежность твою?
     И когда ты заснешь на рассвете,
     Буду долго глядеть я на эти
     Стены, книги, деревья в окне,
     Вспоминая о черных пожарах,
     Что в каких-то грядущих кошмарах
     Будут вечно мерещиться мне.
     А на утро пойдут эшелоны,
     И поймаю я взгляд уязвленный
     Оттесненного мною юнца,
     Что не выгорел в пламени ада,
     Что любил тебя больше, чем надо, —
     Так и будет любить до конца.
     И проснусь я в московской квартире,
     В набухающем горечью мире,
     С непонятным томленьем в груди,
     В день весенний, расплывчато-серый, —
     С тайным чувством превышенной меры,
     С новым чувством, что все позади —
     И война, и любовь, и разлука...
     Облегченье, весенняя скука,
     Бледный март, облака, холода
     И с трудом выразимое в слове
     Ощущение чей-то любови —
     Той, что мне не вместить никогда.