— Учи, учи, — как бы обиделся он. — Не мартыш, понимаю.

— Я присмотрю за твоей спиной, — сказал я.

Он усмехнулся.

— Лучше не надо. Кроме шуток, Степаныч: тебе этого знать не положено. Ни что, ни где: А глаз на жопе я себе давно отрастил. Трудно ко мне подкрасться.

Он ушел, а я сам занялся осмотром мертвого лагеря. Даже не то чтобы осмотром: После той ночи и мои способности серьезно ослабли, но не иссякли совсем. Я закрыл глаза. Никого живого не было вокруг — кроме, понятно, Коломийца. Вот он идет, идет: Я сосредоточился на том, что было под ногами.

Как бы из тумана проступали фигуры людей: немое старое кино. Быстро— быстро разбивали упаковку и вололи куда-то ажурные металлические конструкции (чем-то неуловимо напоминающие того человека-змею, которого я видел в мистерии) и тяжелые ящики. Потом люди сидели вокруг стола, а один, отойдя и став странно большим, высыпал в котел щепоть светящегося порошка, отчего котел тут же заполыхал. Дальше было сияние, будто в аппарате оборвалась пленка, и уже сквозь это сияние я видел как бы снятые снизу фигуры великанов с копьями, пролетающих надо мной. Потом тела свалили под стену, и безголовый великан ушел куда-то и канул в бездну. И опять снизу я видел, как голый человек ходит бесцельно туда и сюда, подходит ко мне, лежащему и ничего не чувствующему, берет за руку, задает какие-то вопросы…

Меня вернул к действительности далекий глухой взрыв. Я тут же нащупал Коломийца: жив и не напуган. Лучше всего ощущается страх…

Зеркальце хранило именно страх. Застарелый, как табачный дым в курилке. Я постарался настроиться на хозяина зеркальца: странная пустота. Такое бывает рядом с некоторыми памятниками.

Коломиец вернулся. Он выглядел очень довольным, как юнкер, только что совращенный супругой полковника.

— Что, еще одного дракона прикончил? — спросил я.

— Вроде того, — сказал он. — Очень вредный для дела мира и социализма был дракон.

— Орден-то хоть дадут? — спросил я.

— Лучше бы квартиру, — сказал практичный Коломиец. — А еще лучше и то, и другое.

— И очередное звание, — добавил я.

— Не трави душу, Степаныч, — вздохнул он.

Рюкзак он снял легко, и только по тому, как взбугрились мускулы на руке, я понял, что весил груз килограммов шестьдесят.

— Все в дом, все в дом, — пробормотал он. — Этот: живой и бритый: не объявлялся?

— Нет его нигде.

— А следы свежие: Ты в вертолет не лазил?

— Только заглянул.

— Это хорошо, это ты правильно. Вдруг там мины или чего похуже…

С этими словами он скрылся в чреве «сикорского». Я ждал. Через некоторое время раздался голос…

— Здесь порядок. Давай в мотор заглянем…

И мы заглянули в мотор. Собственно, я был нужен только как подставка.

— И здесь порядок, — Коломиец легко спрыгнул. — Ну что, полетим?

— А ты умеешь?

— Обижаешь, Степаныч…

— Тогда пойдем, нашу добычу притащим.

Но сначала мы похоронили мертвых. Правда, девяти иудейских мужей, потребных для чтения кадеша, поблизости не было…

Оказалось, что с похоронами мы поторопились. В воротах висел, вывалив черный язык, голый белый человек.

— О, ёлы, — вздохнул Коломиец. — А это-то еще откуда взялось?

— Видно, одиноко ему стало, — сказал я.

Коломиец залез на ящик и обрезал веревку. Тело тяжело упало на влажную землю.

Покойник был лет тридцати. Все волосы с его тела были сбриты — грубо, с порезами. На плече горела алая татуировка: орел, терзающий змею. А на животе чем-то белым, вроде зубной пасты, был начертан древнетуранский знак «сломанная лестница».

— Сам он — или кто постарался?.. — пробормотал Коломиец неуверенно.

— Сам, бедняга, — сказал я. — Тяжела доля его…

— А нарисовано это для чего?

— Чтобы душа землю не покидала.

— З-зачем?

— Страшно, наверное, стало. Видишь ли, в аду есть как бы особое отделение: карцер, что ли: А так — душа не попадет в ад и здесь, наверху, потихоньку истлеет.

— Значит, с его характеристикой и в ад не возьмут? — Коломиец посмотрел на удавленника. — З-зараза: возись с тобой…

Он поплевал на ладони и взялся за лопату. И мы упокоили предполагаемого Розуотера по-людски.

Ящик, на который он поднимался, чтобы сделать последний шаг, был из нашего лагеря.

— Кто у тебя в этой коробке возится? — спросил Коломиец, встряхивая перевязанный проволокой стерилизатор.

— Зверя поймал, — сказал я.

— Не сдохнет?

— Раз до сих пор не сдох: Ты лучше скажи, зачем ты сахар погрузил?

— А чего добру пропадать? Ребята в Браззавиле бражку поставят…

Он плавно двинул сектор газа, и разговаривать стало трудно.

Промедление смерти (Москва, 1953, март)

Генерал-полковник медицинской службы Семен Павлович Великий то и дело засыпал, роняя голову на стол. Весь день к нему в госпиталь везли раздавленных и покалеченных на Трубной, и весь день он провел на ногах за операционным столом, подбодряя себя единственно спиртом.

— Я, сударики мои, — сказал он, в очередной раз придя в себя, — скольких уж царей перехоронил, а такого бардака никогда не было. Народ к смерти спокойно относился, и всякий мужик твердо знал, что никакому государю от курносой не отвертеться. Помер — ну и царствие небесное. А тут — словно взаправду отца родного хоронят. Хера ли на него любоваться? Взбесился народ… Да и то сказать — Эрлика без жертв не погрести.

Мы сидели в просторной горнице небольшого домика в Марьиной Роще. За окнами стояла мертвая тишина, словно весь город притих от невыносимого ужаса. Эхо неслыханной мощи инкантаментума, прогремевшего наизвестно из каких сфер в ночь на третье марта, все еще витало над Москвой, вызывая кровавые закаты и кружение облаков. И бандитам, и чекистам, и милиционерам было страшно выходить из дому в эту ночь.

Посреди стола возвышался объемистый хрустальный графин, свет свечи играл на его гранях.

— Разлей, сыне, — приказал мне инок Софроний. — Помянем невинно убиенных в сей скорбный день.

Меня нисколько не смущала и не унижала роль кравчего — в конце концов я был здесь самым младшим. И на капитуле Пятого Рима мог присутствовать лишь с правом совещательного голоса, как принято нынче выражаться, да и то лишь, когда позовут. Я все еще оставался в чине малого таинника, и на звание таинника великого мог претендовать самое малое лет через пятьдесят после первого посвящения — стало быть, лишь в тысяча девятьсот семьдесят первом году. В Пятом Риме продвижение по службе шло медленно.

Мы выслушали заупокойную молитву, встали, перекрестились и осушили по простой граненой стопке.

— А теперь, дети мои, к делу, — сказал инок Софроний, отерев уста. — Итак, кто из вас, аспиды и василиски, помог вождю российскому покинуть обитель слез и юдоль скорби?

Он обвел всех сидящих в горнице пронзительными черными глазами так, что поежились даже самые бесстрашные.

Конспирация в Пятом Риме всегда была но высоте, но замаскироваться так, как Софроний, не удалось никому. Глава самого могущественного тайного ордена в мире жил в коммунальной квартире на Сивцевом Вражке, и даже там своей комнаты не имел, а ютился на антресолях, именуемых иногда полатями. Но и этого бывало недостаточно злонравным соседям, прав был покойный Михаил Афанасьевич. Они то и дело пытались выпихнуть живучего старичка в дом престарелых. Для пресечения подобных попыток в коммуналку прибывал обычно Семен Павлович, а то и сам воевода Фархад. Однажды за недосугом послали и меня, и тогда я понял, что куда легче утихомирить взбесившегося элементала, нежели смертного, возжелавшего чужих полатей. Несколько месяцев охранительные чары действовали, а потом начиналось все сначала. В конце концов я догадался хорошенько угостить и щедро вознаградить тамошнего участкового и даже положил ему небольшое жалованье — тут все и прекратилось…

— Говори, воевода! — потребовал старец.

Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, он же Фархад, был мрачен. Два дня назад он послал особого курьера к маршалу Жукову, и если курьер не вернулся до полуночи, то не вернется уже никогда. Курьером этим мог стать и я…