Какое-то легкое замешательство произошло у двери. Через минуту подошедший оттуда охранник сказал бармену:

— Дай-ка водички, Витя. Два лося впереться хотели — я таких смешных уже не видел давно… Слушай, а мировой сакс сегодня, кто это?

— Ты что? Это ж Вулич…

— Витя!.. Здесь, у нас — Вулич? Врешь.

— Ха.

— Ничего не понимаю. Это же все равно, что… ну, не знаю: Шарон Стоун на деревенскую свадьбу залучить. Я думал, он за границей давно.

— Все, как видишь, гораздо прозаичнее, Витя. За границей ему обломалось, там своих таких — дороги мостить можно. Ну, помыкался он, помыкался, да еще жена от него ушла с каким-то диск-жокеем…

— Не был он за границей, — сказал доктор. — Ерунда это все, и откуда вы взяли… Его двенадцать лет продержали в маленькой частной тюрьме под Дербентом, в подвалах коньячного завода. Какие-то фанаты захватили и держали, велели играть, а сами записывали, записывали… Сорок восемь бобин профессиональных записей. И только когда чеченская война началась, он ухитрился сбежать. С тех пор коньяк просто на дух не переносит.

Все с новым захватывающим интересом посмотрели на Криса. А он как раз вновь подносил к губам мундштук, а ударник высоко поднял палочки; широкие рукава его мешковатого пиджака скатились едва ли не до подмышек. Крис повел тему Крысиного короля из «Щелкунчика» — медленнее, чем это обычно играют, — а ударник щетками создавал эхо подземелья, а кельмандар звучал нежно и испуганно, а контрабас забился в угол, и лишь большой черный рояль топтался посреди страшных звуков, еще не понимая всего ужаса происходящего…

И под эту музыку на черный помост под белым навесом даже не взошел — всплыл человек в черном трико с длинным белым шарфом на шее. Левая половина его лица была черной. В руках он держал большой бубен и темный узловатый жезл с навершием в виде двух змеиных голов; красные глазки змей ярко светились.

Он дождался, когда умрет музыка, и поклонился.

Ходящи по базальту, внемлящи металлов зову,
гостите вы на пароме, везущем мертвых на казнь,
льете воду в горшки с разинувшими рты цветами, —
и хищный посвист взглядов, секущих насмерть вас,
и ваших детей, и женщин, и кошек, и их крыс —
вам не заменит ртуть, стекающая с крыш.
Несчастный брошенный мальчик,
плывущий в асфальте окон,
весь в немоте прохожих,
поднявших лица, — и те,
красные, желтые, мягкие, серые в крапинку, пегие,
лишь много позже рассмотренные глазом зелено-красным
под круглым толстым выпуклым чуть синеватым стеклом —
годятся в печь на растопку, годятся на небо в праздник,
годятся на ночь в помойку, — но лишь не годятся нам.
Дождемся же ясного крика, чтоб гордые птицы пали,
чтобы теплые воды пели, а черт умирал в горсти.
Любые печати из пепла, положенные на ладони,
для нас никогда не станут призраками короны
и ни за что не станут зарубками на бровях.
Яд и грубые когти, сдирающие покровы,
полные гнева чресла, готовые на все, —
вот наша ясность земная, вот наша
заемная карма, вот наш костер,
наша плаха — и ярость,
и честь пути.
Под кистью земного безумца, пытающего свой гений,
сбегают строки по мрамору, по черепу, по глазницам.
Но на гравюрах древних в досмертном кругу причастий
пытаются спорить боги кто с болью, кто с любопытством,
кто с осознаньем, кто с кровью, кто с явью, а кто с кнутом.
Им никогда не подняться до цели высокой, честной,
что возглашается всеми, а ценится лишь никем.
Пыльная тряпка позора знаменем багровеет,
и рассыпаются двери, окованные огнем,
и рассыпаются врата, созданные не мною.
Главное — перед смертью. После — уже ничто.

Он читал, и медленно гасло все освещение. В конце остался только луч, направленный из-под ног чтеца вертикально вверх. Бубен медленно колыхался, касаясь этого луча, и казалось, что он вздрагивает и постанывает от прикосновений к свету. В темноте зала родился крошечный огонек, осветил несколько рук, реющих вокруг него, подобно ночным совам, изредка попадающим в свет фонарей. Огонек распухал, превращаясь в язык пламени, который медленно, по кругу, облизывал выпуклое зеркальное дно какого-то котла…

Чтец — парящая в пустоте видимая половинка злодея, адская маска, намекающая на скрытое существование чего-то куда более страшного, — вновь начал речь. Голос его теперь доносился сверху…

Малиновый вельвет предвечного заката
Тяжел и вял, как мятый занавес
В театре старого балета, что
На бульваре серых кленов,
Грустящих пыльным летом
В песчаном граде. Глупый ор
Немудрых птиц на темных фонарях.
Песок в Венеции, песок и злая пыль, и мутный зной.
Полгода небо полнится звездами,
Полгода — солнцу продано,
Бог мой! Ты был не прав.
Нам не достать до неба,
Не взять тебя за бороду,
За руку — но ты поверь своим
Смешным твореньям, что вынуждены
Ждать, скучать, пить воду, потеть, вонять, валяться…
Помилосердствуй!
Истреби!

Несколько мягких лучей сошлись на котле, под которым кружился огонь. Над поверхностью воды в котле собирался горячий туман, предвестник кипения. Теперь четверо бронзовокожих обритых мужчин стояли по обе стороны помоста. Одеты они были в кожаные передники и большое количество черных цепей, своей массивностью производящих впечатление то ли якорных, то ли фальшивых.

Девушки в кольцах, приносившие жабу, теперь также на полотнище, но уже белоснежном, несли большого черного кота. Кот сидел неподвижно, зажмурив глаза, прижав уши и быстро-быстро подрагивая кончиком хвоста.

Доктор вдруг ощутил рядом с собой какую-то пустоту. Ираида исчезла. Впрочем, он тут же заметил ее вновь — она огибала кольцо зрителей, направляясь к оркестру…

Когда успел переодеться Эшигедэй, никто не заметил. Но теперь на нем был очень легкий, развевающийся халат с диковинным орнаментом, а голову венчала высокая цилиндрическая шапка с двумя помпонами у основания.

— Хотя до Вуди Аллена ему далеко… — начал было Сильвестр, но на него тут же зашикали, и он обиженно замолчал.

Эшигедэй завел бубен за голову. Натянутая кожа светилась, создавая нимб. Кажется, руки его были неподвижны, но бубен издавал рокочущие звуки, перемежаемые отзвонами бубенцов. Все тело шамана, облаченное в струящийся шелк, тоже казалось струей, потоком, братом огня. Рокот нарастал, отзвоны делались чаще и тревожнее. Не сдвигаясь с места, он плыл над помостом.

Терзаемый в зале обрывок Вселенной,
где правит молитвой волнующий газ,
где тело твое, человек подземельный,
готовый на все ради горсти опилок,
своим воссозданьем грозящий погаснуть,
как плавленый воск, как зеленая
скатерть, как древо без сна, разбросавшее
листья по кругу, по кругу, по кругу дерьма…