Как известно, товарищ Пржевальский открыл и учредил центр Азии. В этом центре он обнаружил тщательно законспирированную группу тувинских шаманов.

Напрасно английская разведка по наущению всяческих Ллойд-Джорджей и Чемберленов ищет в Гималаях пресловутую Шамбалу. Шамбала вот уже восемь лет находится под нашей непосредственной опекой. И недалек тот день, когда мы присоединим ее к СССР на правах республики! (Аплодисменты) Освободив этот оплот шаманизма, товарищ Пржевальский потребовал, чтобы следующее воплощение Будды состоялось в России. Мало того, он настоял, чтобы этим воплощением стал его будущий ребенок. Для производства на свет этого ребенка была использована по возвращении из экспедиции служанка товарища Пржевальского Кетеван Джугашвили…

Я словно бы услышал за спиной яростный итальянский шепот: «Басссстардо!..»

Яков Саулович добросовестно заблуждался — равно как и Николай Михайлович.

Во-первых, оба высокомерно не различали шаманизм и ламаизм; во-вторых, тувинские шаманы были настолько крепко обижены первооткрывателем Азии, что их молитвами во младенце воплотился отнюдь не Будда, но владыка Царства мертвых Эрлик. И, наконец, Шамбала находилась никак не в Туве, а на своем обычном месте, в чем Якову Сауловичу, вполне вероятно, и предстоит убедиться в ближайшем будущем…

В полночь удары корабельного колокола оповестили нас о начале карнавала. От траура молчаливо отказались: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Я вынул из шкафа заранее взятый в костюмерной наряд Калиостро (представляю, как хохотал бы сеньор Бальзамо, увидев его!), переоделся, натянул перед зеркалом шелковую полумаску. Почему-то стало грустно.

Столы в ресторане были составлены вдоль стен, и на них громоздились живописные горы разнообразных фруктов, маленьких бутербродов и прочих милых пустячков; стюарды, похожие на быстрых черно-белых птиц, скользили, разнося напитки. Я оказался в компании с высоким бокалом, содержащим нечто полосатое, с соломинкой и ломтиком лимона, оседлавшим кромку бокала, как мальчишка соседский забор.

Атсон с костюмом не мудрил: просто надвинул стетсон на лоб и перевязал нижнюю часть лица клетчатым платком. Теперь он внимательно присматривался к коктейлю, не решаясь что-либо предпринять.

— Хотите, я прострелю вам платок? — предложил я. — В дырку можно будет вставить соломинку.

— Я бы лучше вставил соломинку этой чертовой англичанке, — сказал Атсон. — Представляете, Ник, я уже всерьез раскатал губу на наследство.

— Еще не все потеряно, — обнадежил его я. — Тело так и не нашли.

— И не найдут никогда: Эх, если бы мы жили по американским законам: представляете, богатый дядюшка лежит каких-то два года на дне реки Гудзон в безвестной отлучке — и вот к вам заявляются адвокаты, страховые агенты, прилипалы…

— Не забывайте, Билл, что первенец я.

— Ну, это дело поправимо, — он легкомысленно махнул рукой. — Я же говорю: по американским законам.

— А-а, — понял я.

И тут оркестр наш заиграл!

Я смотрел, как идет Марлен. Перед нею все исчезали.

— Простите, Билл, — сказал я и пошел ей навстречу.

На балу она была пейзанка в крахмальном чепчике. Мы встретились в центре зала, потому что не могли не встретиться. Я сразу повел ее. Она была необыкновенно гибкая и точная.

— Ты задержишься в Америке? — спросила она.

— Если все будет хорошо — то нет, — сказал я.

— Тогда я помолюсь, чтобы все было плохо.

— Вряд ли эту молитву услышат: Тебе не перекричать толпу.

— Я постараюсь перекричать.

— Господи, Марлен… В твоем распоряжении будет вся голливудская конюшня. Как только ты увидишь живого Дугласа Фербенкса, ты мгновенно забудешь уродливую музейную крысу.

— Не лги женщине. Ты такая же музейная крыса, как я — непорочная дева-кармелитка.

— А даже если и так? Что тогда?

— Не знаю. Только чувствую, что если ты мне скажешь сейчас: брось все, иди со мной — брошу и пойду. Как будто бы: как за вечной молодостью. Ты понимаешь?

Боже, подумал я, от этих женщин ничего невозможно скрыть!

— Я не скажу так, Марлен. Не могу. Не имею права.

— Значит, я все поняла правильно…

Мы дотанцевали в молчании. Потом она гордо улыбнулась мне и сменила партнера.

С сомнением в сердце я вышел покурить. Океан был тих. Из-под шлюпочного брезента палубой ниже опять слышалась какая-то возня. Облокотясь о леер, стояла шумерская царица и курила сигару.

— Вы не танцуете, Ваше величество? — спросил я.

— Отчего же, — сказала царица рассеянно. — Танцую. Просто сейчас я думаю, кто должен стать следующей жертвой. Представляете: пассажиры парохода гибнут один за другим, все друг друга подозревают, ведут безрезультатное расследование…

— Но мы уже почти приплыли, — сказал я.

— Это не факт, — сказала она. — Взрыв в машинном отделении, поломка винта…

— Топор, подсунутый под компас, — подсказал я. — Надежнее уж взять остров. Что-то вроде Святой Елены:

— Убийство Наполеона, — вкусно произнесла она. — М-м… Неплохо, неплохо. Да только не нам, англичанам, об этом писать. Николас, вы в юности не сочиняли стихи?

— Еще как, — честно сказал я.

— А потом все прошло?

— Можно сказать, что прошло.

— Вот и я! Ах, черт, черт, черт! Как бы я хотела написать русский роман, типичный роскошный русский роман, в котором ничего не происходит — и все гибнет, гибнет…

— Да. «Они пили чай и говорили о пустяках, а в это время рушились их судьбы…»

— Именно так, Николас! Это гениально. Вот это — гениально!

— Скажите, Агата, а зачем вы затеяли тот Nichtgescheitgeschehnis вокруг несчастной мадам Луизы?

— Ах. Было так скучно, что я поняла: если не устрою чего-то подобного, то взаправду кого-нибудь отравлю. Но вы же не обиделись?

— Какие могут быть обиды между поэтами? А кстати, где действительно мадам Луиза?

Агата повернулась ко мне. Глазки ее озорно светились.

— По моему знаку зададите мне этот же вопрос — но громко. Хорошо?

— Ну…

Она поманила меня за собой и быстро пошла к трапу. Мы спустились палубой ниже, прошли немного к корме и остановились напротив шлюпки, издававшей звуки. Агата махнула мне рукой.

— А где же действительно мадам Луиза?! — громко, как на сомалийском базаре, закричал я.

— Эта старая французская мымра? — в тон мне закричала Агата. — Да ее отсутствия не заметил даже ее собственный муженек!

Шлюпка накренилась. Агата схватила меня за руку, и мы, как нашкодившие гимназисты,, бросились к ресторану. Мы еще не добежали, когда оркестр скомкал и оборвал мелодию:

— Вот вам и следующий, — сказал я.

В зале загорались люстры, публика устремлялась к центру зала, где немец-репортер размахивал, как знаменем, мокрым снимком.

— Маньяк! — кричал кто-то. — На корабле маньяк!

Таща за собой Агату, я протолкался к немцу. На снимке было несколько пассажиров, в том числе мадам Луиза; они весело улыбались, освещенные солнцем, а за их спинами на белой надстройке лежала тень: скособоченный силуэт человека с занесенным над головой пожарным топором…

Все стихли. Пассажирский помощник начал, заикаясь и путаясь, говорить что-то успокаивающее, но его прервал резкий властный голос:

— Какая блядь назвала меня старой мымрой?!

Агата тихо ойкнула и спряталась за меня.

В дверях стоял пьяный и растерзанный греческий принц с тусклым огнем в глазах, а на шее его висела, как очень большой и мятый галстук, мадам Луиза…

И вот здесь, господа, уже не в первый раз меня восхитили англичане. Ведь что бы сделали русские? Побили бы сначала принца, а потом бедняжку Агату. Или наоборот: сначала Агату, а потом принца. И долго бы потом мучились от осознания подлости бытия. Что бы сделали гордые французы? Часть их попортила бы прическу мадам, а оратор-аматер часа два без перерыва обличал бы гнусный порок, — меж тем как вторая часть тихонечко бы увлекла мадам в более надежное место. Что бы сделали немцы? Засадили бы парочку в разные — подчеркиваю, разные! — канатные ящики, а прочую публику разогнали по каютам.