— Обиходь коней, — хозяин сделал движение рукой, будто стряхивал воду с пальцев. — Помещик Волынской губернии Твардовский Георгий Игнатьевич, можно просто пан Ежи.

Мы вошли в дом. Следы краткого пребывания в нем завоевателей еще были значительны, хотя утащить с собой они явно ничего не сумели.

— Что же произошло здесь? — спросил я, озираясь. — Отчего наши предшественники бежали впереди своего визга?

— О, сущие пустяки. Просто эти люди до такой степени пропитаны готическим романтизмом: Даже самый здравомыслящий из немцев, Лютер — и тот бросал в черта чернильницей. Забудьте обо всем. Вы у меня в гостях.

Он говорил по-русски без малейшего акцента и слишком литературно — будто лет двадцать прожил в Париже.

— Простите, пан Ежи, — сказал я, — но у меня там еще восемь человек.

— Так зовите их! — воскликнул он.

— Виктор, — повернулся я к Делоне. Тот стоял, замерев, и глаза его были почти как у немецкого вахмистра. Он смотрел мимо меня…

— Это королева Бона, — сказал хозяин, проследив его взгляд. — Она умерла четыреста лет назад. Или пятьсот. Беда с этими годами…

Делоне с трудом оторвался от созерцания древнего портрета и деревянными шагами — как, впрочем, всегда бывает после долгой верховой езды — направился к двери.

Я не представлял, что в военное время может быть такой стол. Да и в мирное, признаться, тоже не очень представлял. Был кабанчик, для скорости испеченный не целиком, а толстыми ломтями. Были ковриги домашнего хлеба. Были колбасы белые и красные. Была молодая картошка в коровьем масле, жареные караси и бигос…

Где изыск, спросите вы? :был окорок, нарезанный толстыми ломтями и все равно прозрачный и розовый, как девичье ушко. Был винегрет. Было густое красное терпкое вино. Были трое суток верхами по тылам врага, стычки и перестрелки, азарт и ожидание, ликование и опасность.

Что более изысканное можно предложить?

Уланы отваливались по одному. Некоторое время я был мучим мыслью, кого же поставить в дозор, но потом понял, что этим кем-то буду я сам, и успокоился.

Трохин по обыкновению в четвертый раз рассказывал очевидцам и участникам событий, как одуревшие немцы бросились к уланам на грудь и со слезами просили-умоляли забрать их в плен — и чтоб подальше, подальше! В Сибирь, в Манчжурию, на Аляску: что, не русская разве Аляска? Была же русская.

Поможем, отберем! Но скорее, скорее: Они торопились и подпрыгивали, как влюбленный гимназист, с которым на свидании приключился понос.

А лошади немецкие так и не вошли в фольварк. Их стреножили и пустили пастись за воротами.

С паном Ежи мы поднялись в башенку. Там было что-то наподобие обсерватории.

— Никто не сможет подобраться незамеченным, — сказал он, оглаживая бугристый кожух цейссовской подзорной трубы, установленной на треноге. — Линзы здесь подобраны так, что не слишком увеличивают изображение, зато позволяют видеть даже при свете звезд. Да и без этого немного найдется глупцов, которые захотят посетить мой дом без приглашения.

— Пан Ежи, — я посмотрел в трубу; увеличение действительно было слабое, а до появления звезд пройдет еще часов шесть. — Не сочтите меня праздным любопытствующим, но все же: германцев вы просто не любите или они вас как— то обидели?

Он долго молчал.

— Скажите, пан офицер, — сказал он наконец, — ваша фамилия мне кажется знакомой. Не писали ли вы стихи?

— О да! — сказал я. — И продолжаю писать. Думаю скоро издать книгу военных стихотворений. Хотите послушать?

— Обязательно. Мы устроим вечер поэзии. Видите ли, у меня во флигеле прячется чех-дезертир. Утверждает, что литератор и хотел бы сдаться в плен интеллигентному человеку. Так вот, не учинить ли нам пиршество славянского духа?

И мы учинили пиршество прямо на башне. С наступлением сумерек похолодало и стал накрапывать дождь, но что такое дождь на войне? Так, вода.

Чех был молодым круглолицым человеком, вольноопределяющимся девяносто первого пехотного полка. По-русски он говорил свободно, хотя и не так правильно, как пан Твардовский. Стихов не писал, был фельетонистом и автором многочисленных опусов, в России именуемых «физиологическими очерками».

Рассказчик чех оказался изумительный. Рокочущий хохот пана Твардовского тревожил коней и заглушал даже храп уланов.

Я время от времени приникал к трубе и осматривал окрестности. Пан Твардовский был прав: даже в темноте, даже в дождь в трубу было видно все!

Скажем, спины огромных волкодавов, ходящих дозором вокруг ограды фольварка.

Похоже, что не напрасно немецкие кавалеристы мчались наметом, обгоняя лошадей. Пан Ежи был не так уж прост. Иногда он взглядывал из-под густых бровей, и мне сразу вспоминался колдун из гоголевской «Страшной мести». Когда я прочел «Шейх-Гуссейн», он посмотрел на меня неодобрительно.

— И охота ехать в такую даль за экзотикой, — сказал он. — Неровен час, случится что. Вы же не знаете ни законов, ни правил.

— Отчего же, — сказал я. — Там, как и везде, уважают сильного и смелого.

— Где бы найти место, чтобы уважали умного, — вздохнул чех.

— Есть такое место, — сказал пан Твардовский, но тему не развил, и мы заговорили все о том же: почему это славянские народы никак не могут почувствовать себя единым племенем…

— Да оттого, — гремел пан Твардовский, — что вы, Николай, пустили к себе этих греческих попов, а вы, Ярослав, послушались этого дурака Лютера, который пытался в черта попасть чернильницей! Представляете: чернильницей в черта!

Он бы еще туфлей кинул…

— Да, действительно, ведь можно же было договориться по-хорошему, — сказал Ярослав. — Жил, например, у нас в Праге на Златней уличке раввин. Старый, как Прашна Брана. Он действительно умел творить чудеса. Как-то к нему в субботу залезли воры, старый Врхличка с Пардубиц, который прославился тем, что очистил грядку с огурцами в имении покойного эрцгерцога Фердинанда, и ученик его, Юрай Кошмарек, тот самый, который умудрился, сидя в гарнизонной тюрьме, бежать оттуда с денежным ящиком, переодевшись фельдкуратом со святыми дарами. А по субботам праведный раввин молится и руку на вора поднять не может, так что дело казалось верным: Однако на следующий день оба злодея появляются в трактире «У чаши» все в бинтах, а Юрай и на костыле, и начинают рассказывать такое, что у всех кровь в жилах стынет. Раввин их застукал, когда они трясли старые книги, потому что надеялись, что в них он распрямляет ассигнации. Раввин помолился, и суббота мигом превратилась в сплошной четверг. Когда он устал, старый все-таки человек, он отложил табуретку и помолился еще разок. И тогда все в доме табуретки и лавки, веники и метлы, утюги и чернильницы, а что самое страшное — кухонная утварь, — все это набросилось на них и стало бить и неглубоко резать. Они уже и не помнили, как выскочили из дома, а очнулись в полицейском участке, куда прибежали жаловаться, и там им еще раз, но уже не так сильно, накостыляли за бездарное вранье и выбросили вон. Тогда они поковыляли к фельдшерице Вондрачковой, которая всегда пользовала их от триппера пиявками и настойкой из испанских мух, которые Испании и в глаза-то не видели, потому что ловил ей их сын вдовы Ремековой в мясной лавке, что на Градчанах. Фамилия мясника была Моудрый.

Она их перевязала и обиходила, потому что была баба с понятием. И вот весь следующий день они пили от тоски и боли в трактире «У чаши», и все старались их угостить, как настрадавшихся от евреев, и даже лысый черт Снежечка, который не угостил бы самого святого Яна Непомуцкого, поднес им по стопочке своей отборной сливовицы. Стопочки, правда, были не больше наперстка сиротки Марыси: — он на секунду прервался, и мы с хозяином перевели дыхание.

— Мало того, — продолжал пан Ярослав почему-то шепотом, — как оказалось, Врхличка и Кошмарек покинули дом раввина не только побитыми, но и обрезанными по всем правилам закона Моисея, но только с очень большим походом. Мне об этом потом рассказала Лидушка Хромоножка, которую я без труда отбил у Кошмарека на танцах. После всего этого ни Врхличку, ни Кошмарека у нас уже за людей не считали, и оба с горя поехали в Клондайк мыть золото, и теперь у Кошмарека небоскреб на Пятой авеню, а Врхличка в цирке Барнума изображает укрощенного людоеда с Земли Франца-Иосифа…