Увидев увесистую фигуру Фогта, Гервег поморщился. Давно выдохлась легкая приязнь, которая пять лет назад связывала их во Франции, когда оба они вместе с Бакуниным и Огаревым составляли неразлучную четверку. Ныне Фогт еле здоровался с Гервегом. Он проник в истинную сущность баденского героя и, правда, за глаза, но во всеуслышание называл его карьеристом и трусом, и Гервег об этом знал.
Резкий и горячий в своих личных отношениях, Фогт, однако, был осторожно умеренным в политической деятельности. Герцен мирился с этим ради дружбы, но со стороны Маркса политическая робость Фогта вызывала крайнее неодобрение.
Гервег, здороваясь, расцеловал руки Луизы Ивановны и сказал, что она чудо как хорошо выглядит, прямо барышня. Луиза Ивановна вздрогнула, комплимент был неудачен, типичный faux pas[29]. Ее обожгло воспоминание об излюбленной жестокой кличке, которою ее, свою невенчанную «жену», окрестил покойный Иван Алексеевич Яковлев: «Fräulein mit Sohn»[30]. А ведь в издевательской шутке старого ерника была доля правды: в Луизе Ивановне действительно сохранилось что-то девическое даже сейчас, в ее пятьдесят пять лет, — так она была моложава. У Гервега в разговоре с Луизой Ивановной голос приобретал медовую сладость, как всегда, когда он хотел нравиться дамам. Это, между прочим, и раньше задевало Натали. Не удержавшись, в ревнивом трансе она писала Гервегу:
«Я всегда замечала в вас маленькую слабость к синим лентам г-жи Гааг… А она просто очарована вами и дает мне чувствовать довольно заметно, что только я стою помехой между вами обоими».
Но не «синие ленты г-жи Гааг» привлекали Гервега. Для него не составляло большого труда выведать у простодушной Луизы Ивановны, что от покойного Ивана Алексеевича она унаследовала треть его состояния, то есть кругленькую сумму в сто шесть тысяч рублей серебром. Запах больших денег притягивал к себе Гервега неодолимо.
Тимофея Всегдаева встретили дружным хором приветствий. Его любили в доме Герценов и взрослые и дети. Все семейство высыпало в переднюю встречать его. С минуту он стоял неподвижно, восторженно глядя на Герценов, долговязый, неуклюжий. Его длинная змеевидная шея увенчивалась маленькой доброй головкой. Он припал к руке Натали долгим поцелуем. Ни для кого не было секретом, что он влюблен в нее платонически. Она сказала о нем когда-то, что он «предобрый и пресмешной». Действительно, доброта была основным украшением Тимоши Всегдаева. Она была, так велика, что порой из достоинства превращалась в недостаток. Для всех у Тимоши находились, слова снисхождения. Притом — хлопотун неуемный. Но не только по своим делам — всегда рад услужить людям. Впрочем, на Герцена у него были нынче свои планы: он хотел написать о нем сочинение — то ли диссертацию, то ли просто монографию — и собирался сегодня вечером это ему открыть.
Разоблачившись, Всегдаев принялся раздавать подарки. Натали он преподнес корзинку, прикрытую бумагой. Приподняв ее, Натали увидела фиалки. Всплеснула руками:
— Фиалки в эту пору! Да вы волшебник!
Сказав это, она приподнялась на цыпочки и поцеловала Тимошу в лоб.
Затем Всегдаев извлек из кармана сюртука шелковый платок со стилизованным изображением Сардинского королевства и преподнес его Луизе Ивановне. Она расцвела от радости и немедленно повязала его вокруг шеи. Такой мягонький, ласка для кожи!
Настала очередь Герцена. Он получил коробку цюрихских сигар «Панатеолс Телескопо», своих любимых. Всегдаев купил их проездом в Швейцарии. Какое внимание!
Потом — дети: Тате — куклу, рыжеволосую венецианку с золотым обручем на голове, Коле — коробку оловянных солдатиков в белых австрийских мундирах. Затем Тимоша Всегдаев — ну, чистый Санта Клаус! — бережно вынул из бархатного чехла мандолину с перламутровыми инкрустациями и изящно изогнутым грифом. И протянул ее Саше, десятилетний «Александр Герцен — junior»[31], как его величали, покраснел от удовольствия. Это был красивый мальчик, весь в Яковлевых. Герцену он напоминал портрет его отца, Ивана Алексеевича, работы Бараду. Акварельный портрет этот висел в московском доме на Сивцевом Вражке и изображал Сашиного деда в возрасте двадцати лет в пудреном завитом парике, в зеленом кафтане и пышном жабо, со светски учтивой улыбкой на красивом лице.
— Вот, — сказал Всегдаев немного смущенно, — настоящая итальянская.
— Да уж! — рассмеялся Герцен. — Такая уж это страна Италия, что в ней все итальянское.
Всегдаев смутился еще более.
Герцен меж тем взял мандолину и перевернул ее декой вниз.
— На что она, по-вашему, сейчас похожа? — спросил он.
Всегдаев растерянно пожал плечами.
— На птицу! — вскричал Герцен.
Всегдаев удивленно покачал головой:
— Скажите пожалуйста…
Действительно, опрокинутый выпуклый корпус мандолины был точь-в-точь как тело крупной птицы, а обращенный книзу гриф — как ее хвост.
Подошедший в эту минуту Володя Энгельсон воскликнул:
— А ведь правда! Как это вы увидели, Александр Иванович?
Энгельсон был восхищен этой непроизвольной, почти автоматической способностью — да и потребностью — Герцена в образном уподоблении всего, на что падал его взгляд.
Легко воспламеняясь, но и столь же быстро остывая, Владимир Аристович Энгельсон был сейчас в периоде влюбленности в Герцена.
Когда уселись за стол, встал Гервег. Он поднял широким торжественным жестом бокал за здоровье и в честь «своего драгоценного друга и близнеца Александра Герцена» и пожелал, чтобы «все оставалось между нами, как в минувшем году…». Но, взглянув на внезапно исказившееся яростью лицо Герцена, сразу спал с тона и пролепетал что-то о дурных предчувствиях, сославшись почему-то на Байрона, которого тут же назвал «раздутой знаменитостью».
Герцен не пригубил. Напротив, отодвинул бокал и ответил на тост Гервега презрительным молчанием.
Гости переглянулись. На мгновение воцарилось неловкое молчание. Сам же Герцен прервал его, сказав, что каждый выбирает того Байрона, который ему по плечу. Фогт захохотал, покосившись на Гервега. Тот не шевелился. Величественно окаменелое лицо его было до того застлано корректностью, что на нем ничего нельзя было разобрать.
Не то Эмма. Она деланно засмеялась, чтобы показать, что слова Герцена относятся совсем не к ним. Одета она была, как всегда, эксцентрично: нечто вроде амазонки, узко стянутой на довольно плотной талии, и сдвинутая набекрень широкополая шляпа, которую она почему-то не снимала. По обе стороны ее долгоносого лица свисали хитро завитые кудри. По-видимому, она воображала, что похожа на воздушную цирковую наездницу.
Весь вечер Герцен был необычайно и как-то нервно разговорчив. Каламбуры и остроты, особенно когда они метили в Гервега, так и сыпались с его языка. По-видимому, Герцен дал волю той черте своего темперамента, которую Прудон называл «ваш варварский задор». При этом даже ненаблюдательный Всегдаев заметил, что Герцен почти не обращается к Натали.
Представляя гостям запоздавшего Аяина, Герцен неразборчиво назвал его фамилию, и когда Фогт переспросил, воскликнул:
— «Что в имени тебе моем!» Как процитировал Пушкина один современный поэт, пряча свое иссохшее поэтическое вымя…
И сам тут же с удовольствием, якобы специально для Фогта, перевел это на немецкий. Правда, игра слов при этом пропала, но едкий смысл их сохранился.
Жена Энгельсона, Александра Христиановна — Пупенька, как все ее называли, подражая ее мужу, не удержалась от легкого смешка. И тут же прикрыла рот рукой: у нее были дурные зубы, она этого стеснялась. Да и руки у нее были нехороши, короткопалые и жесткие от домашних работ. Тик подергивал ее лицо, истомленное, но от природы красивое, так же как ее фигура, статная и до того пышная, что Коля Герцен, сидевший, как и Тата и Саша за новогодним столом, мальчик не по годам сметливый, оглядывая ее пышный бюст, удивленно воскликнул с детской непосредственностью: