— Одна из наших великих наград состоит именно в том, что мы меньше нужны! — воскликнул он.
В самом падении спроса на «Колокол» он увидел рост политической сознательности в русском обществе. Это мужественное признание он сделал на страницах французского издания «Колокола». Ибо с некоторого времени русский «Колокол» умер и родился его преемник — французский с задачей давать Европе представление о современной России и ее освободительной борьбе. Но и этот французский отпрыск «Колокола» оказался неживучим. В самом зародыше его было что-то искусственное, лабораторное, Герцен скоро признал это.
— Год назад, — сказал он Огареву, — я предполагал, что французское издание сможет заменить русский «Колокол»; то была ошибка. Нашим истинным призванием было сзывать своих живых и издавать погребальный звон в память своих усопших, а не рассказывать нашим соседям историю наших могил и наших колыбелей.
И «Колокол» перестал существовать. Не без колебаний со стороны Огарева совершилось это. Но Герцен был непреклонен, хоть и нелегко ему было придушить собственное детище. Он назвал это, пытаясь шуткой прикрыть горечь, «государственным переворотом».
— Без постоянных корреспонденции с родины, — сказал он, — газета, издающаяся за границей, невозможна, она теряет связь с текущей жизнью, превращается в молитвенник эмигрантов, в непрерывные жалобы, в затяжное рыдание.
Одновременно оскудела и «Полярная звезда». Последняя ее книга, восьмая, вышла в половинном размере и содержала только произведения Герцена и Огарева. А девятая, несмотря на анонс о предстоящем ее выходе, вовсе не появилась.
Прекращение «Колокола» прошло почти незаметным для России, а тем более для Европы, которая не так уж интересовалась Россией, и для русской эмиграции, давно полагавшей «Колокол» дряхлым старцем, но вызвало бурный протест со стороны, неожиданной для Герцена, — со стороны Бакунина.
А что ж, быть может, это был один из тех редких случаев, когда его устами говорил здравый смысл. Разве так уж невероятно, что падение интереса к «Колоколу» было только временным? Дождись он революционного подъема в России семидесятых годов и перестрой негативное, то есть обличительное, направление на положительное, то есть на революционную пропаганду, он, возможно, вступил бы в пору нового расцвета. Легко ли было Герцену и Огареву выслушивать гневные упреки Бакунина:
— А мне жаль очень, что вы прекращаете «Колокол»… Кончить легко, но начать вновь будет очень трудно — и это доставит торжество нашим врагам в России. Что за дело, что продается только по 500 номеров — по крайней мере, 3000 читателей. Говорить 3000 русским свободно теперь не шуточное дело. Я бы на вашем месте не прекратил его — ну, а переменил бы несколько не направление, а тон, манеру, — менее церемонился бы с властями и дал бы вновь полную волю твоему бичующему юмору, Герцен, который ты напрасно взнуздал и тем себя значительно обессилил.
«Обессилил» — это было довольно точное определение того упадка сил, который в эти дни переживал Герцен. Что чему предшествовало, смерть любимого детища — «Колокола» — депрессии или наоборот, трудно сказать. Были разные причины падения его жизнелюбивого тонуса, и немалую роль здесь сыграли семейные неурядицы, а едва ли не главнейшая — та, что дети Герцена становились чужеземцами. «Обыностранивание» их было для него горем. Он ничего не ответил Бакунину, но Огареву сказал:
— Время идет, силы истощаются, пошлая старость у дверей… Мы даже работать продуктивно не умеем — работаем то невпопад, то для XX столетия. Ни успеха, ни денег… И серая скука маленькой дрянненькой ежедневности.
Какая необычная для Герцена речь! Но она не потеряла ни силы, ни пронзительности. Даже в своей упадочности он сохраняет мощь.
Однако Огарев, чья мягкая женственная натура в последнее время стала заметно испытывать влияние Бакунина, внял его протестам и повел разговор о воскрешении «Колокола» — обиняками, но достаточно явственно:
— Как ни скверно положение, но мне работать хочется, и задач так много, что не знаю, как и сладить.
Сочувственного отклика у Герцена эти ламентации Огарева не встретили. К прежним доводам против воскрешения «Колокола» прибавился еще один: появившаяся у Огарева склонность следовать призывам Бакунина, его философии разрушения. Герцен оставался тверд. В ответе его Огареву есть оттенок осуждения нового увлечения Огарева. Ответ этот короток и произнесен с какой-то хмурой решительностью:
— Для возобновления «Колокола» нужна программа — даже для нас. На таком двойстве воззрений, которое мы имеем о главном вопросе, нельзя создать журнала. Читать нас никто не хочет.
Значит ли это, что между старыми друзьями пробежала черная кошка? Конечно нет! Пусть жизнь и потрепала их тюрьмами да ссылками, изгнанием с родины, женскими изменами и смертями близких, они остались все теми же верными друг другу восторженными мальчуганами, которые поклялись на Воробьевых горах в преданности делу борьбы за свободу народа. Мало есть вещей на свете, могущих по крепости своей сравниться с мужской дружбой, если в ней личная симпатия сливается с идейной близостью, как это бывало не раз в жизни людей, — у Герцена и Огарева, у Маркса и Энгельса, у Пушкина и Нащокина, у Толстого и Черткова.
Да, в своем решении прекратить издание «Колокола» Герцен был тверд. До него начали доноситься иные веления времени. У него было явственное ощущение перелома эпох. Он как бы слышал скрип поворота истории. Он всегда ощущал время как живую материю, подвижную и предсказуемую. Отсюда его поразительные догадки о будущем, предвидения, почти пророчества.
«Если не в нынешнем, то в будущем году весной будет война…» — сказал Герцен накануне франко-прусской войны.
Ему возражали. Особенно кипятилась Наталья Алексеевна. Она со свойственной ей несдержанностью почти кричала о том, что Германия разрознена на отдельные маленькие государства, и как раз сейчас граф Бисмарк погружен в хлопоты по их объединению, и Германии, стало быть, не до войны. А Франция, доказывала она с жаром, смакует свое мирное процветание, чему свидетельством всемирная выставка в Париже.
Герцен хладнокровно возражал, стараясь умерить пыл жены: ее горячность легко переходила в обиду и затяжную ссору:
— Модный оттягивающий пластырь — всемирные выставки. Пластырь и болезнь вместе, какая-то перемежающаяся лихорадка с переменными центрами. Все несется, плывет, идет, летит, тратится, домогается, глядит, устает. Ну, а выставки надоедят — примутся за войну, начнут рассеиваться грудами трупов, лишь бы не видеть каких-то черных точек на небосклоне…
Благородного намерения хладнокровным тоном пролить спокойствие на возбужденность Натальи Алексеевны Герцен придерживался недолго. Темперамент брал свое, и речь его, начатая так плавно… словом, лед быстро превращался в пламень.
В эти дни Герцен писал Огареву: «Был Тургенев… сед как лунь». Но и сам Герцен был сед, а ведь ему и шестидесяти не было. Но необычайной своей подвижности он не утратил. Его видели в политических клубах Парижа, на лекциях, на митингах, особенно многочисленных в те тревожные дни. Париж кипел. Произошло политическое убийство: был убит радикальный журналист Виктор Нуар. Террористом оказался член императорской фамилии принц Жозеф-Шарль-Пьер-Наполеон-Бонапарт, кузен императора Наполеона III.
«Все это волновало Герцена, — писал Петр Дмитриевич Боборыкин, бывший тогда в Париже, — точно молодого политического бойца. Он ходил всюду, где проявлялось брожение…»
Чутье не обманывало Герцена: он чувствовал приближение чрезвычайных событий — революции, но также и войны. Он не знал, что из них ближе. «Что будет, не знаю, я не пророк; но что история совершает свой акт здесь… это ясно до очевидности».
Он возвращался домой поздно вечером, усталый, непривычно молчаливый. Он мягко попрекал жену за то, что в эти бурлящие историей дни она не покидает дома.
— Ты бы видела эту демонстрацию! — говорил он. — Более ста тысяч парижан вышли на улицу, чтобы протестовать против убийства Нуара. И я думал: где же моя Натали, где моя Консуэла, которая когда-то шагала с красным знаменем в руках в рядах итальянских революционеров?