У ОКНА

Среди раздолья облаков и моря
ритмичный цокот — ксилофон лошадки;
ребенок крутит ручку пианолы
с отсутствующим взглядом, как у ангелов.
Смерть — это время года, воздух, небо.

МАРИО ЛУЦИ

Перевод Евг. Солоновича

Марио Луци(род. в 1914 г.). — После очевидного герметпзма первых сборников — «Лодок» (1935) и «Начал ночи» (1940) — поэзия Луци постепенно обретает все большую прозрачность выразительных средств. Лапидарность раннего Луци со временем уступает место повествовательному характеру стиха, на смену монологу нередко приходит диалог, обнажая связующие звенья между поэтом и действительностью, которую Луци воспринимает через призму католического миропонимания.

Перу Луци принадлежат также сборники «Тост», 1946; «Готическая тетрадь», 1947; «Первые плоды пустыни», 1952; «Честь истины», 1957; «Справедливость жизни», 1960; «В магме», 1963; «Из сельской глубины», 1965; «Наневидимых опорах», 1971.

Отдельные стихотворения Луци вошли в сборник «Итальянская лирика, XX век». Часть переводов выполнена для настоящего издания.

СКРЕЩЕНИЕ ТРОПИНОК

Изгородь умолкла, запотели
тутовые ягоды. Все ближе
вечер — и все больше ты от тени
отклоняешься своей, все дальше.
Еле-еле сквозь пыльную завесу
различимы осы и собаки
и тропинки; подступает к лесу
дымка, тонет яблоня в тумане.
Ручейки благоухают медом,
выдохшейся мятой — под мостками,
где проходишь ты, и солнце рядом,
и замедленные краски жизни.
Вслед шагам твоим, пренебрегающим
мною, здесь сидящим беззаботно —
на запруде, что это стремится
из груди моей бесповоротно?
В горле гор вот-вот застынет голос
пастухов, над чащей дым струится,
обретая в вышине лиловость.
В проседи росы мои одежды.

NUANCE [165]

Стрела — иль молния — пронзает город.
День обрывается, а там и вечер
в прожилках звуков овладеет мною
за гранью этой паузы недолгой.
Так ты была, безмолвная, за гранью
моих кошмаров, боль моя, морщинка
на солнце, а потом ты возникала
в дверном проеме, заслоняя небо.
Рождалась из всего, из каждой формы,
меня когда-то смутно оскорбившей,
из каждой улицы, куда не смог бы
я никогда уже ступить от страха.
Ты, неотступная, непоправимая,
и стены, и замедленные тучи,
и ласточки — все это образ мира,
обрушившийся молча на меня.
* * *

«Опять любви светила проплывают…»

Опять любви светила проплывают
над головами нашими туманными,
а мы сидим на разных берегах
в неведенье. И кажется естественным,
что я тебя не видел никогда,
что вдруг ты возникаешь в древнем свете.
Желанье? Сожаленье? И желанье,
и сожаленье, тот же горький жар.
Астральное вино пылало солнцем
расплавленным, и ты пила глотками
и вглядывалась в слепоту пейзажа.

МРАК

А вот как раз и час ночной, когда
из глубины эфира проступает
растрепанная голова земли,
ее лицо, которое утешить
должны мы нашим бдением печальным
и тусклым светом городских созвездий.
Рожденный в самых мрачных безднах ветер
трясет засохшие сады, разносит
по улицам кошачьи вопли,
расшатанными ставнями стучит;
кто не боится выйти, видит ветер,
мигающий фонарь, фигуры пьяных.
Поведай, что принес мне этот день?
Ведь ничего или немногим больше,
чем открывает и скрывает
под низким небом
покров дождя открытый и закрытый —
деревья, части города, повозки,
людей, все тот же дождь, завесу пара.

ПОЛДЕНЬ, ВЕСНА

Жизнь — что ни день, из года в год одна и та же —
течет в домах покорно, угнетает
легко впадающих в унынье. Ветер
проносится по анфиладе улиц,
где сушит стены, терзает мимозу.
Молчит торговец счастьем безучастный,
мужчина без обеих ног отвязывает
собаку от тележки, ждет;
и женщина, укутанная шалью,
идет сквозь чащу фонарей, деревьев.
Там одиноко не кому-то,
а всем, там в одиночестве
свой хлеб жуют — вошло в привычку. Мука
сродни терпению,
которое я наблюдал,
пока хватило духу,
немая — только смелые из смелых
терн вынимают из венца.
          Весна —
и долгий день холодный освещает
и губит первоцветы эфемерные.

MENAGE [166]

Я вижу ее, теперь уже не одну, иную, чем прежде,
в самой дальней комнате дома,
при ровном свете — без цвета, без времени, — сочащемся через шторы:
подобрав под себя ноги, она полулежит на диване
рядом с проигрывателем, включенным под сурдинку.
«Не в этой жизни, в другой», — сверкает ее взгляд, радостный
и вместе с тем уклончивый и словно бы оскорбленный
присутствием человека, который сковывает ее и подавляет.
«Не в этой жизни, в другой», — отчетливо разбираю в глубине ее зрачков.
Эта женщина не только считает так, но гордо уверена в том,
и это ее не последнее достоинство
по таким временам, как наши, что и для нее не чужие.
«Ты, по-моему, знаком с моим мужем», — и он изображает кислую улыбку,
столь же поспешную, сколь мимолетную, — дескать,
он бы не против
стряхнуть эту женщину, загнать назад, за стену тумана и лет;
и когда он направляется ко мне, у него вид человека,
с глазу на глаз, по-мужски, ставящего вопрос ребром.
«Есть возможность что-то извлечь из грез?» — вопрошает он,
устремив на меня
пустые белые глаза не то палача с какой-нибудь скорбной виллы [167],
не то гуру [168].
«Например?» — И я смотрю на нее, чей светлый взгляд
лучится нежностью ко мне, текучий и проницательный,
и, похоже, немного жалеет меня, угодившего в эти цепкие когти.
«Грезы души, достаточно зрелой, чтобы воспринять божественное,
суть грезы, рождающие свет; но на более низком уровне
они омерзительное проявление животной сути, и только», —
прибавляет он
и вперяет свои странные глаза, которые если и смотрят, то я не знаю куда.
Я все еще не пойму, допрашивает ли он меня
или сам по себе продолжает свой монолог без начала и без конца,
не пойму и того, говорит ли в нем высокомерие
или нечто черное и безутешное плачет у него внутри.
«Но зачем рассуждать о грезах?» — думаю я
и ищу для мысли убежища
в ней, находящейся здесь, в этом мгновении вселенной.
«А вы не грезите?» — вновь начинает он — как раз когда с улицы
доносится остекленелый крик детей, от которого стынет кровь.
«Быть может, на грани между явью и грезой…» — лепечу
и слушаю корундовую иголку
в последних бороздках, без музыки, без щелчка.
«Не в этой жизни, в другой», — как никогда, ликует,
изливая неудержимый свет,
ее горделивый взгляд, афиширующий независимость мысли
от мужчины, чьи несет она, и может — с охотою, ласки и гнет.