ЯННИС РИЦОС

Яннис Рицос(род. в 1909 г.). — Родился в городе Монемвасия, в семье разорившегося землевладельца. Начал публиковать свои стихи в начале 30-х годов, в 1934 г. вышел в свет его первый поэтический c6opник «Тракторы», затем появились сборник «Пирамиды» (1935) и поэма «Эпитафии» (1936) — произведения новаторской, революционной образности, исполненные социального оптимизма и гражданственности. В годы второй мировой войны поэт принял участие в движении Сопротивления, а во второй половине 40-х годов, разделяя участь многих борцов Сопротивления, подвергся преследованиям и прошел через концлагеря Макронисос и Ай-Стратис. После военного переворота 1967 г. был вновь арестован, заключен в концлагерь на острове Лерос, а затем сослан на остров Самос. Паденне военной диктатуры в 1974 г. принесло свободу и поэту, и его книгам.

Рицос выпустил в свет более пятидесяти поэтических книг, среди которых «Песнь моей сестре» (1937), «Испытание» (1943), «Лунная соната» (1956), «Свидетельства», том I (1963) и том II (1966), «Филоктет» (1965), «Орест» 1966), «Камни. Повторения. Решетка» (1972), «Четвертое измерение» (1972), «Из бумаги» (1974) и др. Перевел на греческий язык поэму А. Блока «Двенадцать» и стихотворения В. Маяковского.

В жанровом многообразии поэзии Рицоса — от афористически чеканных миниатюр до философских поэм-монологов — широчайший диапазон художественного познания и поэтического освоения эпохи.

ОТСУТСТВУЮЩИЕ

Перевод Юнны Мориц

За них говорили другие, решали другие. Они,
как будто их не было рядом, как будто они вне закона
(и так оно есть, вне закона),
слушали из репродукторов свои имена, обвинения судей
и текст приговоров,
видели груды табличек — груды болтливых угроз и запретов —
металлических серых табличек, не читанных ими. Далеко, далеко,
изгнанники, чужие в своем отечестве, отчужденные от себя,
ко всему безразличные, —
это они, те, кто некогда верил в силы своей ответственности
и вообще в ответственность граждан,
они, средоточцы огромных знаний (заученных в древности),
такие прекрасные, такие доверчивые.
А теперь — нет ни единого храма Амфиарая [96], и на холмике, маленьком,
каменистом, асфоделью поросшем,
нет барана черного цвета, чтобы жертву богам принести,
чтобы после прилечь
на теплую шкуру животного и прободрствовать долгую ночь, ожидая
хотя бы в галлюцинациях увидеть искру спасения, выход,
целебную травку,
которая будет одна панацеей для этой отчизны и целого мира
(как говорили в те времена),
и бросить потом золотые большие монеты в родник, —
в благодарность за чудо. Но, впрочем, всегда, насколько мы помним,
служители Амфиарая находили в своем роднике
только медную мелочь.
И нет ничего удивительного — люди забывчивы, а золото
было им нужно всегда.

ПОСЛЕ ПОРАЖЕНИЯ

Перевод Юнны Мориц

Когда афинское войско потерпело поражение
при Эгоспотамах [97]и чуть погодя,
когда мы потерпели окончательное свое поражение, —
прекратились наши вольные речи, блеск Перикла,
расцвет античных искусств, гимнастические уроки,
собеседы пирующих мудрецов. Сегодня
на Агоре — гнетущая тишь, и угрюмство, и произвол Тридцати.
Все, и в том числе самое сокровенное, происходит
в наше отсутствие, без нашего спроса,
и это не подлежит никогда никакому обжалованию,
и обвиняемый беззащитен —
ни адвокатов, нп скромного права даже на мелочь:
на формальный протест.
В огонь — наши рукописи и книги,
и честь омраченной родины — в грязь. И если
когда-нибудь, предположим,
нам разрешили бы как свидетеля привести с собою
старого друга, он отказался бы только из страха:
как бы ему самому не пришлось нахлебаться наших несчастий, —
и был бы он прав. Поэтому здесь
нам хорошо — вполне вероятно, что мы набрели
на какой-то новый контакт с природой,
из-за колючейпроволоки разглядывая кусочек моря, траву и камни
или случайное облако на закате, лиловое, мрачное,
неспокойное. И между тем, вполне вероятно,
что еще возникнет когда-нибудь дух Кимона [98],
управляемый тайно все тем же орлом,
и вместе они откопают и обнаружат железное острие,
которое некогда было нашим копьем, —
оно тоже стало тупым и ржавым,
и вполне вероятно, что его принесут однажды в Афины
в триумфальном и траурном шествии, при венках
и торжественной музыке.

И ПОВЕСТВУЯ ОБ ЭТОМ… [99]

Перевод Юнны Мориц

Люди, идеи, слова измельчали настолько,
что нас теперь не волнует нисколько
ни старая слава, ни новая, ни благородная биография Аристида;
и если кто-нибудь иногда
пытается вспомнить доблести Трехсот или Двухсот [100],
другие немедленно
его обрывают с презрением или в лучшем случае
с иронией и скептицизмом.
Но порой, как сейчас, например,
когда погода светла и прозрачна — в день воскресный
на стуле под эвкалиптами
среди этой безжалостной ясности на нас нападает
сокровенная скорбь и тоска
о блеске, испытанном прежде, хотя сегодня
мы называем его дешевым. Шествие трогалось на заре —
трубач впереди, а за ним — повозки с венками
и грудами веток душистого мирта,
за ними вышагивал аспидный бык, а следом — юноши шли
и кувшины несли с молоком и вином
для возлияния мертвым; в благовонных фиалах
качались масла и ароматные смеси.
Но всего ослепительней — в самом конце процессии
шел архонт, одетый в пурпурное,
архонт, которому целый год не позволяли касаться железа
и надевать на себя хоть что-нибудь, кроме белого, —
теперь он — в пурпурном
и с длинным мечом на поясе величественно пересекает город,
держа прекрасную вазу, извлеченную из общественной утвари,
и направляясь к могилам героев. И когда —
после того как бывали омыты надгробные стелы
и роскошные жертвоприношения завершены, —
он поднимал свою чашу с вином и, выливая его на могилы,
провозглашал:
«Я подношу эту чашу самым доблестным, тем, кто пал
за свободу греков», —
пробирала великая дрожь все окрестные лавровые рощи,
дрожь, которая даже теперь пробирает эту листву эвкалиптов
и эти залатанные пестрые тряпки, после стирки
развешанные на этой веревке.