Николай Rostov
ФЕЛЬДЪЕГЕРЯ ГЕНЕРАЛИССИМУСА,
ИЛИ
РУССКАЯ ВИЗАНТІЯ,
ИЛИ
ДЕТЕКТИВНЫЯ
ХРОНИКИВРЕМЕНЪ ВЕЛИКАГО ЦАРСТВОВАНІЯ
ПАВЛА ПЕТРОВИЧА
Предисловие к роману
и
эпилог к девятнадцатому веку
История девятнадцатого века — как, впрочем, история любого другого века — есть, в сущности, величайшая мистификация, т. е. сознательное введение в обман и заблуждение[1].
Зачем мистифицировать прошлое, думаю, понятно.
Кому-то это выгодно.
Но не пытайтесь узнать — кому? Вас ждет величайшее разочарование.
Выгодно всем — и даже нам, не жившим в этом удивительно лукавом веке.
В августе месяце 1802 года два императора, русский и французский, встретились на Мальте.
Прутиком на мальтийском песке нарисовали они карту Мира.
Потом эту карту они приложили к Договору, который подписали там же — на Мальте.
На два десятилетия вперед определил судьбу Европы этот Договор. Но кто помнит название этого Договора, а у него их было аж целых три?
Мальтийский Договор, Договор на Песке, Договор о внутренних морях.
По этому Договору Черное море должно было стать внутренним морем России, а Средиземное — Франции.
Таковыми они и стали в 1806 году.
Никто не помнит!
Вычеркнут, вымаран, будто История пишется сначала на черновиках, а потом переписывается набело.
Впрочем, так оно и есть. Но упаси нас Боже от времени, когда этот черновик извлекается из небытия и становится беловиком Истории.
Передел Истории страшней передела Мира. Пример тому Симеон Сенатский, старец Соловецкого монастыря, — в миру Александр Романов, постригшийся в монахи сразу же после неудавшегося покушения на жизнь его отца — императора Павла Ι.
Ходили слухи, что он, Александр, в этот заговор был замешан. Но это были всего лишь слухи. Расследование ведь не проводилось.
Никто из заговорщиков не пострадал, если не считать Беннегсена, убитого в пылу самого заговора.
После известных всем событий, произошедших 14 декабря 1825 года на Сенатской площади в Петербурге, сей старец обнародовал свою так называемую Историю Александрова царствования.
Что из этого вышло, всем хорошо известно. Подлинная История России разошлась на анекдоты, как вчерашняя газета — на самокрутки.
С документальной точностью доказано, что эти события произошли на тринадцать лет раньше, т. е. в 1812 году, но я оставил прежний год, так как у широкой публики двенадцатый год ассоциируется с другими событиями. Не буду говорить, произошли эти другие события на самом деле или были смистифицированы. Отошлю к моему роману второму «Симеон Сенатский и его так называемая История александрова царствования». Те же герои, но в еще более невообразимых обстоятельствах!
Не сомневаюсь, кто-то из моих читателей с негодованием сейчас захлопнул мою книгу. Так я им вдогонку хочу сказать: «Может быть, вы правы — и Историю нашего Отечества вы знаете превосходно, но уверяю вас, История России Порфирия Петровича Тушины в моем изложении ничем не хуже — и уж, точно, правдивее многих других Историй России. Впрочем, не мне об этом судить, а вам».
И последнее. Жанр своего романа я так и не определил. Это исторический роман и детективный — одновременно; но, отнюдь, не историческая сказка — и, конечно же, не мистификация.
И вот еще что. Хотя нет. Об этом расскажу позже в послесловии к своему роману.
Не советую его вам сейчас смотреть. Прежде роман прочитайте. А впрочем, как хотите. И все же… не советую!
Часть первая
12 марта 1801 года.
Лишь мгновение колебались на весах Судьбы чаши Жизни и Смерти. В спальню ворвался конногвардейский полковник Саблуков.
Беннегсена он ударил пудовым кулаком в грудь, и тот, выронив шпагу на пол, упал замертво. Братьев Зубовых схватил за уши (Платона — за левое ухо, а Николая — за правое) и принудил встать их передо мной на колени; потом он их отшвырнул в угол.
Остальные заговорщики пришли в себя и ощетинились шпагами. Полковник Саблуков снял со стены алебарду и, как оглоблей, прошелся по ним.
Мне показалось, что он обращается с ними как с разбойниками. Такими они в сущности и были, раз подняли руку на своего Государя.
В спальню вбежали его молодцы-конногвардейцы. «Сир, — сказал мне тогда полковник, — Вам необходимо показаться войскам». Я в горячке было пошел за ним, но остановился. «В ночной рубашке, — улыбнулся я ему, — и босым?»
Кто-то из его молодцов одолжил мне свой мундир. В этом мундире и предстал перед своими верными войсками.
Они стояли побатальонно и троекратным «ура» встретили наше появление на крыльце.
«Вы спасли от смерти не только меня, своего Государя! — сказал я полковнику со слезами на глазах. — Вы спасли Россию!»
Три дня ликовал Петербург по случаю моего счастливого избавления от смерти.
Дневник Павла Ι, перевод с французского А. С. Пушкина.
Подлинность этого Дневника до сих пор оспаривается, точнее — оспаривается авторство императора Павла Ι на том основании, что оригинал до сих пор не найден, а есть только пушкинский его перевод. Мол, сам Пушкин его сочинил, правда на основании событий той мартовской ночи — и выдал за Дневник Павла Ι. Но по большому счету это не имеет никакого значения, так как подлинность тех событий неоспорима.
Глава первая
Порфирий Петрович Тушин в отставку вышел по болезни в чине артиллерийского капитана.
Болезнь приключилась после контузии.
Турецкое ядро ударило ему под ноги и перелетело через его голову; он опрокинулся на спину и сильно ударился затылком о землю.
Очнулся только на следующий день в лазарете.
Болезнь его была престранная. Порфирий Петрович вдруг ни с того ни с сего впадал в немое оцепенение — и стоял этакой античной статуей минут пять, а то и больше.
Разумеется, он не видел и не слышал, что происходило вокруг него в тот момент. Другие картины клубились в его больной голове.
Поначалу он чуть не сошел из-за них с ума, но потом к ним привык и даже стал извлекать для себя пользу.
О своих клубящихся картинах он никому не говорил даже будучи пьяным. А запил он сразу же, как вышел в отставку.
Из запоя выбрался через год. Мирная деревенская жизнь потихоньку ввела его в разум. Он занялся хозяйством в своем небольшом подмосковном поместье и достиг на этом поприще удивительных результатов.
На этой почве Порфирий Петрович и сошелся коротко в 1801 году со своим соседом — графом Федором Васильевичем Ростопчиным, а граф был в больших чинах, хотя и в отставке, но не по болезни, а по высочайшему гневу императора Павла Ι!
У них у обоих все было в прошлом, и они проводили долгие часы в жарких спорах о пользе для русских полей немецкой купоросной кислоты и русского навоза (последнему Порфирий Петрович отдавал предпочтение), о достоинствах американской пшеницы или английского овса и о прочих сельских премудростях. И в редких случаях Порфирий Петрович не брал верх в этих спорах, а ведь граф Ростопчин знатоком тоже слыл изрядным.
И вот как-то раз июльским вечером они сидели в кабинете Федора Васильевича.
Сумерничали.
Шафрановая полоса заката лежала на стеклах книжных шкафов, играла радугой в хрустале графина с водкой. И только Порфирий Петрович поднес ко рту рюмку, как впал в свое немое оцепенение.
Граф обомлел!
Конечно, он слышал о болезни капитана в отставке, но впервые наблюдал ее воочию.
Приступ через минуту прошел. Порфирий Петрович как ни в чем не бывало привычно опрокинул рюмку в рот, закусил малосольным огурцом. Лицо его засияло, что закатное шафрановое солнце.