Подавленный случившимся, нет, не с ним, а с Пульхерией Васильевной! Он вернулся в камеру.

Ночью Порфирий Петрович бежал из тюрьмы!

Побег из тюрьмы Порфирия Петровича Тушина наделал много шума как в прямом, так и переносном смысле. Столь дерзко так еще никто не бегал. Толпами местная публика ходила к зданию тюрьмы, в коем дерзкий беглец, — вернее, дерзкие сообщники Порфирия Петровича проделали огромную дырищу посредством взрыва. Несомненно, без артиллерийского пороха тут не обошлось. И тут же было учинено следствие, которое, впрочем, тут же замяли. Замял командир полка. Полк через неделю должен был выступить в поход. Его ждали под стенами Константинополя!

А Порфирий Петрович тем временем с Селифаном несся на тройке на пепелище Пульхерии Васильевны, чем и сбил со следа своих преследователей. Те думали, что капитан артиллерии в отставке ринется в Париж через Москву.

Порфирий Петрович до последнего момента не верил в то, что рассказал ему тверской полицмейстер. «Выдумал! — твердил он всю дорогу. — Ничего умней не могли придумать, как обвинить меня в этом. Сейчас я увижу ее. Сейчас я ее увижу!»

— Злодеи! — вырвался из груди его крик. — Ах, какие злодеи!

Нет, ничего не выдумал тверской полицмейстер. Все оказалось сущей правдой.

Никого не видя, ничего не замечая, долго стоял в безумном молчании Порфирий Петрович там, на пепелище.

А Селифан с не менее скорбным лицом, чем у безутешного капитана в отставке, внимательно обозрел ужасную картину пожарища; что-то даже поднял с земли, понюхал и запихнул за пазуху; тихо о чем-то переговорил с каким-то мужичком и с какой-то бабой. Во время разговора с ними качал понимающе головой. Потом снял шапку, перекрестился. Подошел к Порфирию Петровичу и, обняв за плечи, отвел к тройке и усадил в сани.

Тут подъехала еще одна тройка. Из нее выплыл господин весьма изысканной наружности в иссиня-черной, с бобрами, шинели, сшитой на английский манер. Помог выйти двум барышням. Барышни сразу же направились к пепелищу, а важный господин чуть поотстал и по-французски спросил, как могут только они одни, важные господа, спрашивать ни к кому не обращаясь:

— Кто такие?

Селифан пренебрег вопросом. Более того, он как бы и не заметил ни подъехавшей тройки, ни барышень — и уж конечно же не заметил важного господина. Демонстративно повернулся к нему спиной и сказал Порфирию Петровичу по-русски, легко грассируя:

— Сир, вот прелести ездить инкогнито! — И засмеялся на чистейшем французском: — Вы не находите?

Важный барин тотчас сделал круглые глаза, но не смешался.

— Извините, — сказал он и чуть склонил голову. — Горе у нас, — обратился он по — французски к Селифану. — У подруги моей сестры вчера заживо сгорела мать. — И указал глазами на барышень.

— Разделяем ваше горе, — ответил Селифан, сделал приличествующую в таких случаях паузу и спросил: — Надеюсь, злодея уже нашли?

— Говорят, нашли, но он сбежал.

— Да как же так, сбежал? — изумился Селифан.

— А вот так, сбежал, — развел изящно руками важный господин. — Темная история.

— Поехали! — крикнул в этот момент Селифану Порфирий Петрович.

Селифан раскланялся с господином в иссиня-черной шинели; с необыкновенной быстротой и ловкостью для своего медвежьего тела прыгнул в сани, взял вожжи в руки, натянул их и гаркнул залихватски. Тройка резко тронулась и понеслась.

Глава одиннадцатая

В совершеннейшее смятение мыслей и чувств привел графа Ростопчина рассказ капитана артиллерии в отставке.

Правда, сперва он, московский генерал-губернатор, не поверил ни одному его слову. Уж больно сильно попахивало сочинительством, французским романом.

Граф сам пописывал на досуге, и, разумеется, из-под его пера выходили не сентиментальные оды и прочая чувствительная чепуха в духе Карамзина. Рубленым слогом армейских приказов писаны были все его произведения! И будучи человеком прямым до грубости, Ростопчин ухватил своими кулачками белыми серый сюртучишко Порфирия Петровича, да так сильно, что сюртук брызнул во все стороны белыми нитками!

— Признайся, что наврал! — возопил он в праведном гневе.

— Вы забываетесь, граф, — ответил Порфирий Петрович — и васильковые его глаза с ледяной поволокой слез налились кровью.

В миг вразумили Ростопчина эти глаза, ставшие вдруг черными из-за зрачков, которые расширились до размера ствола дуэльного пистолета.

Слава Богу, они были отходчивы оба — и в тот же миг обнялись.

Потом граф зашагал по комнате в смятении тех мыслей и чувств, о которых я вкратце сказал выше.

— Ах, изверги! Ах, душегубы окаянные! — повторял он беспрерывно. — Вот что, — наконец остановился он перед Порфирием Петровичем. — Вот что, голубчик. Это дело мы так, конечно, не оставим. Но тебя ведь сейчас, почитай, пол-России… как беглого каторжника ищет! Переодеться тебе надо, спрятаться.

— Я сам должен распутать сей змеиный клубок!

— Разумеется, сам распутаешь. Больше некому. Но спрятаться тебе, переодеться, Порфирий Петрович, необходимо. Переменить обличье! — озарило вдруг Ростопчина. — Именно, переменить обличье.

— В маскераде, что ли, поучаствовать? — с некоторой брезгливостью переспросил капитан артиллерии в отставке.

— А хоть бы в маскераде! — всплеснул руками Ростопчин. — Что за беда? Они нам вон какой маскерад устроили! — И он невольно глянул в окно. — А вот и по мою душу… из Петербурга, — сказал он через секунду.

В окно он увидел, как три тройки остановились возле его генерал-губернаторского дома — и из саней высыпалось на снег человек семь в конногвардейских мундирах. Среди них он сразу отличил генерала Саблукова.

Огромный, в медвежьей шубе, небрежно накинутой на плечи, генерал Саблуков сам был похож на медведя посреди своих медвежат — конногвардейцев.

Медвежьей походкой он направился к крыльцу, перед этим что-то прорычав своим медвежатам. Потому как враз посерьезнели у них лица, а они до генеральского окрика чему-то или над кем-то весело смеялись, Ростопчин решил, что он им сказал что-то очень грозное.

Но стоило генералу Саблукову скрыться в дверях генерал-губернаторского дома, как они опять безудержно начали хохотать. И так заразительно они это проделывали, что Ростопчину нестерпимо захотелось узнать, над чем они там хохочут. Он готов был даже открыть окно и выглянуть, но одумался. Все же генерал-губернатор.

О генерале Саблукове — первом фаворите государя, человеке очень значительном — он напрочь забыл и вспомнил только тогда, когда слуга Прохор вошел в комнату и сказал подчеркнуто буднично:

— К вам курьер от государя.

Генерала Саблукова Прохор не жаловал.

В виду того, что Прохор весьма незначительный персонаж в моем романе, я не вхожу в подробности причины, по которой он не любил, даже ненавидел сего генерала.

— Сейчас буду! — спохватился Ростопчин. — Извини, голубчик, — обратился он к Порфирию Петровичу. — Дела. Потом договорим! — И вышел из комнаты вслед за Прохором.

А конногвардейцы смеялись по весьма пустяшному поводу.

Высыпав из саней на снег, словно медвежата из берлоги, они, уставшие от неподвижного и долгого сидения в тесноте саней, дали волю своим молодым телам. Кто-то из них, кажется, поручик Ахтырцев, самый молодой и резвый, зачерпнул снег руками, утер им лицо — да и сказал:

— Господа, а в Москве-то снег сахарный!

— Как и московские барышни! — засмеялся в ответ штабс-ротмистр Бутурлин, первый красавец и бретер в полку, и повел своими выпуклыми глазищами в сторону проходившей мимо них в тот момент барышни со своей гувернанткой. Все, естественно, посмотрели в ту сторону — и, разумеется, дружно засмеялись.

Барышня, и без того румяная от мороза, разрумянилась еще больше, а ее гувернантка, тощая английская селедка (о чем тут же шепнул всем Бутурлин), стала неистово долбить каблуком московский сахарный снег, будто он виноват во всем!

Конногвардейский хохот наверняка бы добил гувернантку окончательно, если бы не грозный окрик генерала Саблукова. Воспользовавшись генеральской поддержкой, гувернантка показала притихшим конногвардейцам ехидный свой длиннющий язык, потом взяла за руку свою барышню и гордо потащила ее прочь от невоспитанных шалунов.