Донос ли он пишет, навет

ли пишет —

беда не большая.

Он пишет, а лист его чист:

бумага в России такая!

И только лишь на просвет…

Возвратясь с «шахматного турнира», Ростопчин пригласил в свой кабинет, залитый солнцем, драгунского ротмистра Маркова.

Роль сего драгунского ротмистра во всей этой истории с двадцатью пятью пропавшими фельдъегерями настоль загадочна и мрачна, что я чуть было не изменил своему правилу (использовать только подлинные имена и фамилии) — и вторая буковка его фамилии чуть не взяла барьер из третьей буквы — и его фамилия не превратилась в… Мраков!

Удержался. К тому же, господа читатели, вы, наверно, помните случай, который произошел в 1807 году на параде Победы в Париже с драгунским полковником Марковым и двумя императорами — Павлом Ι и Наполеоном!

Нет?

Напомню.

Обходя войска перед парадом, два императора остановились перед драгунским полком. Наш император шепнул что-то на ухо французскому — и тот тут же, не раздумывая, снял со своей груди орден Почетного легиона.

Чтобы приколоть орден к груди нашего драгуна, Наполеону пришлось встать на цыпочки: Марков не слез с коня, а лишь наклонился. Явно, ему не очень хотелось получать сей орден. И все же Наполеон дотянулся до его груди. Тут же драгун дал шпоры своему гнедому, и тот чуть ли не встал на дыбы, чтобы французский император уж точно не смог дотянуться до драгунской щеки. Император имел привычку шлепать награжденных по щеке или трепать за ухо.

С трагически мраморным лицом вошел в кабинет к графу Марков.

Свое драгунское лицо он погасил еще там, на пожаре. Лишь ухмылку он позволил себе оставить, словно она не ухмылка вовсе, а драгунские его черные усы. Но и ухмылку он погасил, узнав, что хочет граф Ростопчин сотворить с мумией Порфирия Петровича.

По возвращению из Тверской губернии в Москву драгун только Порфирию Петровичу рассказал, что произошло в ту ночь на пожаре. После его рассказа капитан артиллерии в отставке тотчас впал в то статуйное оцепенение — а потом превратился и в мумию.

— С таким лицом тебя только к американцам посылать! — не одобрил Ростопчин в который раз лицо драгуна. Солнечный свет кабинета лишь добавил к его лицу торжественной скорби.

— Не посылайте!

— Не послал бы — да больше некого. Ладно, думаю, они с похмелья не поймут, отчего оно у тебя такое. Подумают, что и ты с похмелья. Вот передай этим воздухоплавателям чертовым письмо от князя Ростова Николая Андреевича. Не потеряй, смотри. И им накажи, чтоб не потеряли. Их без этого письма в имение княжеское не пустят. Понял?

— Может, мне их до имения сопроводить?

— Я тебе сопровожу! Одного уже сопроводил. Он мумией стал, а ты мраморным. Пусть кузькину мать князь им теперь показывает. Прогресса они захотели, воздухоплаватели! Вчера не с пальмы, так с лошади слезли. Что стоишь? Ступай!

Ротмистр взял письмо и вышел из кабинета, а Ростопчин еще долго не мог остановиться и все приговаривал: «Воздухоплаватели, твою мать!»

Под «воздухоплавателями» он подразумевал: старого князя Ростова (у него уже был, как вы знаете, воздушный шар, гордо паривший над его княжеским дворцом) и двух американцев, у которых еще такого шара не было, а было лишь желание взять у графа Ростопчина уроки воздухоплаванья и рекомендательное письмо к нему от нашего посла в Вашингтоне, которое они, правда, в дороге потеряли, предусмотрительно наверное. Граф им не поверил, что потеряли. Посол не мог написать ему такое недипломатичное письмо, так как знал, что Ростопчин слово «воздухоплаванье» считал самым матерным словом на свете!

Дело в том, что граф тоже брал когда-то уроки этого (матерное слово) у одного француза. Лучше бы он брал уроки у француженок. Они уж точно бы не обманули — и научили «легкости воздушной». А то ведь «воздухоплаватель» французский надул на сто пятьдесят тысяч золотом Ростопчина. И сидеть бы этим американским «воздухоплавателям» непременно на русском цугундере вместо улетевшего — французского, если бы не одно обстоятельство, скажем так, пророческого свойства. И заставило это обстоятельство Ростопчина (Порфирий Петрович настоял) рекомендательное письмо на трех страницах написать к князю Ростову — первому в России воздухоплавателю, чтоб он их, невежд американских, научил по воздуху плавать. И ответ получил от князя в два слова: пусть приезжают!

Думаете, обиделся? Три страницы убористо и собственноручно — и два слова в ответ, да еще чужой, немчуровой рукой писаны. Ничуть не обиделся, а возрадовался. Значит приехали, добрались Жаннет и Бутурлин до расположения княжеского поместья; а там и до расположения самого князя доберутся! И подумал о них: «Как они там?»

А никак, граф! Но об этом во второй части моего романа.

И вздохнул Ростопчин, будто угадал, что тяжко им там на княжеских хлебах, в этом театре кукол из воска — и людей из еще более мертвого вещества. И зло разобрало Ростопчина на американских «воздухоплавателей», что на его хлебах в гостинице «Франция» (бывшая «Англия») проживают, в номерах у наших русских дам уроки нашей русской воздушности берут!

Преувеличивал, конечно, граф, что хорошо проживают, что в свои номера воздушных фей водят (смотрите эпиграф к главе). В душную комнатенку не фей и не дам, а б…, — и не воздушности учиться! Но и б… не на что им водить, поиздержались в дороге, а на губернаторские хлеба… щи да каша — да девка Маша.

Но вот ирония трагической судьбы. Американцы своим любопытным (лучше бы — равнодушным) взглядом проводили в свой, не последний, но и не легкий путь Порфирия Петровича Тушина. Вот как это получилось.

Стоило этим американцам три версты от Москвы отъехать (драгун им письмо отдал — они тотчас — и деру от хлебов губернаторских на хлеба княжеские — воздушные, воздухоплаванью учиться), как их нагнала русская тройка. Два солдата, ямщик — и ящик долгий под рогожей.

— Эй, Боб, русские своего везут хоронить! — гортанно крикнул малый, несуразный в своей американской одежде — бахрома лапшой на рукавах и плечах, — и толкнул в бок своего товарища Боба (они оба за кучеров сидели): смотри, мол, на проехавшую мимо тройку с саркофагом Порфирия Петровича.

Рогожа, укрывавшая саркофаг, в этот момент сползла со стеклянной крышки — и они увидели капитана артиллерии в отставке в сером его сюртучишке, руки по швам.

— А что они, Боб, ему глаза не закрыли?

— Закрыли, Дик. На первую русскую бадью в поместье князя спорим, что закрыли! — и они понеслись догонять тройку.

— Везет тебе на русских баб, Дик! — Слово «баб» Боб произнес по-русски без акцента. Быстро выучил шельмец американский. Часто он им уже пользовался, бестия, — пользуя наших баб, особенно девку Машку, которая им щи да кашу к столу подавала. И оба дружно захохотали. Глаза у Порфирия Петровича были открыты.

— Ну, не шалить! — заорал на них ямщик — и сказал двум солдатам: — Пальнули бы, что ли, по ним, ребята.

— Вот еще, порох на них тратить! — ответил молоденький, видно из рекрутов только что, солдатик, а пожилой добавил:

— Наглядятся — отстанут.

Нагляделись — отстали. А Порфирий Петрович смотрел в пасмурное небо васильковыми глазами. Старый солдат спохватился, что рогожа сползла, — и закрыл это пасмурное небо от синих его глаз этой рогожкой.

А где же был в это время Ростопчин — московский генерал-губернатор?

А там и был — в сером сумраке своего кабинета, будто и от него небо рогожей закрыли.

Как, зачем, кому он отдал тело Порфирия Петровича?

Не хотел отдавать, а пришлось!

Матеря воздухоплаванье, граф Ростопчин не заметил, как туча нашла на солнце — и в его кабинете появился сам Аракчеев.

Одно из его имений, если вам неизвестно, было у него в Тверской губернии — вот из него он нагрянул в Москву — и сразу к Ростопчину в серый сумрак его кабинета. И в этом сером сумраке он положил на стол московского генерал-губернатора бумагу следующего содержания:

Повелеваю беспрекословно выполнять все распоряжения генерал-фельдцехмейстера барона Аракчеева, касающиеся Дела о двадцати пяти фельдъегерях, как если бы все распоряжения я отдавал бы Сам.

Павел.