«Существовать вечно!» — предписал этому Депортаменту государь император в том Указе от двадцать девятого января 1837 года.

Что же касается Дневников графа Льва Толстого, то их рассекретили в ноябре 2009 года.

Эпистолярный жанр в литературе как в художественной, так и в исторической, документальной т. е., не прижился. А жаль! Романы в письмах весьма поучительны, а История в письмах — тем более. Ведь письма — это не только приватная История государства нашего — или века (например, девятнадцатого), — это история человеческого сердца, как справедливо сказано в одной литературной энциклопедии.

Эту главу я предварил двумя, последними, эпиграфами потому, что намеревался написать — и написал всю вторую часть моего романа в эпистолярном жанре, но мне эту часть пришлось переписать, переписать кардинально!

Обстоятельства чрезвычайные и рассекреченные сверхсекретные документы вынудили переписать меня эту часть моего романа.

Поэтому от романа в письмах, слава Богу, я вас избавил. Но два письма все-таки сейчас вам приведу. Это те письма, которые так потрясли графа Льва Толстого, что он до измождения своего всю траву в усадьбе своей выкосил, а сердце свое так и не унял. Так оно у него до конца его жизни не унялось.

Но сперва хочу познакомить с авторами этих писем: графом Денисом Балконским, Катишь Безносовой — и, конечно же, с их адресатом — Марией Балконской.

Помните тройку, подкатившую на пепелище покойной Пульхерии Васильевны Коробковой? Помните господина изящной наружности, который выплыл из этой тройки и помог выйти из нее двум барышням? Так вот — эти барышни: Мария Балконская и Параша Коробкова. А господин, в иссиня-черной шинели, с бобрами, сшитой на английский манер — Ипполит Балконский — старший брат Марии.

Младший же их брат — Денис Балконский — находился в ту пору далеко — за семью морями, за семью горами. Он, гвардейский полковник, состоял в адъютантах при нашем генералиссимусе Александре Васильевиче Суворове. Письмо своей сестре он написал на полковом барабане, под свист турецких пуль и уханье английских ядер с английских фрегатов и линейных кораблей. Катишь же Безносова была той — «сахарной» — московской барышней, что так разрумянилась от бутурлинского взгляда и его конногвардейского хохота.

Знал бы шутник Бутурлин, какую роковую роль сыграет во всей нашей истории эта смущенная московская «сахарная» барышня, вернее — ее письмо, — то, думаю, назвал бы ее не сахарной, а..!

Впрочем, что гадать? Лучше давайте прочтем, что написала Катишь Безносова свой подруге Марии Балконской. Письмо писано по-французски (привожу его перевод).

Chéеr et excellente amie, guelle chse terrible et efrayante gue l`absence![2]

Прости, Мари, что не сразу отвечаю на твое письмо. И вовсе не потому, что сержусь на тебя и ревную к твоей новой подруге. Ничуть, Мари! Дай вам Бог любить друг друга, как любила я тебя — и до сих пор люблю. Просто московские события столь невероятны, что все с ума посходили.

Не скрою, что и я была некоторым образом втянута в вихрь этих событий! А началось все с того, что в Москву приехал генерал Саблуков. Приехал не один, приехал со своими красавчиками конногвардейцами. И представь, Мари! Надо было такому случиться, что первая, кто дала отпор этим конногвардейцам, была наша Lissi, давшая уроки тебе и мне истинной любви лесбийской!

Не люблю лесбиянок. Даже фонетически это слово на обезьяну похоже. Рифмуется уж точно: лесбиянок — обезьянок. А Лизи помните — тощую английскую селедку?

Но на этом эти лошадиные красавцы не унялись. Нет-нет, эти конногвардейцы для своих проказ выбирают определенного сорта женщин. Ты меня понимаешь, Мари, о каких женщинах я говорю. Назовем их для приличия — лошадками их мужского ипподрома.

В подробности очередной их «скачки» входить не буду. Скажу только, что главного их скакуна — штабс-ротмистра Бутурлина — наш генерал-губернатор Ростопчин выдворил из Москвы. Но выдворил не только его одного! Угадай, кто еще был выдворен?

Догадалась?

Разумеется, вместе с ним выдворен был князь Андрей Ростов!

Я всегда считала этого князя глубоко порочным. Просто повода не было свою порочность показать. Не с милой же нашей сельской пастушкой — Парашей — свою лошадиную сущность выказывать? Француженок для этого Бог создал! Одну такую… князь с собой прихватил. Говорят, он ее у Бутурлина на пари выиграл. С ней в свое поместье и отбыл. Вот уж старый князь Ростов позабавится.

Думаю, Параше говорить об этом не надо. Ее непременно убьет, что ее милый «пастушок» в Москве выгарцовывал.

Но это — всего лишь преамбула к тем событиям, что потрясли нашу Москву!

Слух по Москве кто-то распустил, но слух столь нелепый, что я тебе его не буду пересказывать.

Второй слух был похож на правду.

Наш Ростопчин с французским императором Наполеоном вошел в заговор. Императора нашего Павла Петровича в крепость намеревались заточить, а вместо него какого-то капитана Тушина выставить. Очень этот капитан на нашего государя похож!

Заговор провалился. Московский обер-полицмейстер Тестов этот заговор на корню пресек. Но сам же и пострадал. Паралич его разбил. И о чудо! Ростопчин, наш генерал-заговорщик, с одра смерти обер-полицмейстера поднял — воскресил! Воскресил императорской бумагой, что ему наш царь Павел Петрович накануне прислал. Шепотом содержание той бумаги передавали.

«Я, граф, у твоего главного сотоварища, Наполеона, гильотину вытребовал из Парижа, — написал государь Ростопчину. — Скоро сия машина в Москву прибудет. На твоей шее гильотину мы испробуем. Потом — на шее Порфирия Тушина, а Бог даст — и до императорской шеи французской доберемся!»

Но и это не все.

Фельдъегерь в тот же день из Петербурга прибыл с Манифестом нового нашего императора — Александра Первого!

Пересказывать сей Манифест я тебе не буду. Москва только три дня скорбно ликовала по случаю восшествия на престол сего монарха из монахов.

Разъясню сей каламбур Катишь Безносовой. Александр — сын нашего государя Павла Ι — в монашеском звании пребывал. В нем он и предстал на том свете перед очами своего отца, Павла Петровича, и перед Очами Господа Нашего Бога.

Прибыл новый курьер из столицы — и все разъяснилось: Манифест, да и фельдъегерь, что сей Манифест привез, — фальшивыми оказались. Ростопчин этого «фельдъегеря» изловить велел…

Дальше Катишь писала своей Маришь уже о своем — амурном, лесбическом. Нам это не интересно.

Второе письмо, от брата, Мария получила в тот же день. Вот о чем писал ее брат, писал по-русски.

Милая Маша!

Письмо ты мое получишь, наверное, когда меня уже не будет в живых на этом свете. Положение наше отчаянное. «Альп здесь нет! — сказал по этому поводу Александр Васильевич. — Деваться нам некуда. Только достойно умереть остается».

Александр Васильевич Суворов — генералиссимус наш непобедимый.

Поэтому буду краток.

Это письмо тебе передаст наш сосед Ноздрев. Не хочу, чтобы Ипполит его перехватил, так что о моем письме ему ни слова.

Знай, что наша армия, непобедимая армия Суворова, гибнет под стенами Константинополя по его вине. Но скажи ему, когда получишь достоверные сведенья о моей смерти, что я ему смерть свою простил, — а гибель армии нашей не прощу никогда — пусть английский Бог ему прощает…

Внимания, господа читатели!

Участь русской армии решалась, конечно же, под стенами Константинополя, но и на заснеженных просторах Тверской губернии она решалась. Но, пожалуй, она уже была решена. Двадцать пять русских фельдъегерей погибли. Гибель Суворовской армии поэтому была неизбежна. И русский возок — два солдатика, ямщик — и долгий ящик под рогожей — ехал как раз там, где их припорошили снегом. А по полю наперерез возку скакало три черных всадника. Они не торопились. Зачем торопиться? Возок-то остановился. Лошади рухнули — как пьяные! В Торжке их напоили лошадиной водкой.