— У вас что по Истории? — спросил он меня, как только продиктовал мне сей эпиграф.
— С какой Историей? — не понял я его.
— С Историей нашего Отечества! — ответил он мне с воодушевлением. — Поди, двойки да колы по сему предмету вам учителя ваши ставили?
— Нет, твердая четверка!
— Твердая четверка, — пренебрежительно передразнил он меня, — в пределах школьной программы, разумеется?
— Школьной. А что?
— А то, что нашу Истории ни черта вы не знаете. Вот ответьте мне, чем дело кончилось в 1805 году под Константинополем у нашего Александра Васильевича Суворова? Ну — тес, чем?
— Победой, наверное, — неуверенно ответил я. — А чем же еще?! Полной победой!
– «Полной победой»! Не смешите меня, — расхохотался издевательски мне прямо в лицо Павел Петрович. — Вот для таких «четверошников», — продолжил он хохотать, — эти два шельмеца (писатель ваш и Порфирий Петрович) роман свой написали!
— А что, разве разбили нас тогда под Константинополем?
— Нет, не разбили, но победы полной не было.
— Не понял. Объясните. Ничья, что ли, была… как под Бородино?
— Под каким Бородино, какая ничья? Ничьи только в шахматах бывают! — И он продолжил меня «экзаменовать»: — А в 1800 году с нашим непобедимым генералиссимусом что случилось? — спросил он вкрадчиво. — В мае месяце! Подсказываю. Ну, что шестого мая с ним произошло? Не знаете! Так я вам скажу. Умер наш славный генералиссимус Александр Васильевич Суворов… в тот день и умер! — И он опять захохотал мерзко — но вдруг его тело воздушное стали сотрясать рыдания, будто и не тело оно вовсе, а барабан, в который бьют колотушкой в такт траурного марша. — Впрочем, — прервал он свои рыдания, — продолжим наш роман.
— Позвольте, — выкрикнул я ему, — что вы мне пургу гоните? Умер в тысяча восемьсотом году, а в тысяча восемьсот пятом как же?..
— А вот так же! — презрительно ответил мне Павел Петрович. — Я же вам сказал, ни черта вы Историю нашего Отечества не знаете. Так я вас в нее посвящу, и заодно нашего читателя. А то ведь всех вас в нее только в пределах школьной программы посвятили!
Век восемнадцатый был веком славным! Не чета веку нынешнему — девятнадцатому.
Но отгрохотали его пушки, оттрубили его медные трубы — и только его победные салюты еще озаряли черно-звездное ночное небо.
Но с этими салютами уже сливались салюты погребальные.
И по Петербургскому тракту, в дормезе, нашего Александра Васильевича везли в Санкт-Петербург.
Наш генералиссимус умирал.
— Вы хоть знаете, что такое дормез? — опять отвлекся от своего романа Павел Петрович. — Дормез, — наставительно продолжил он, не дождавшись моего ответа, — большая дорожная карета. В ней можно было даже спать. Потому и везли Александра Васильевича в нем на перине. Столь он был слаб и немощен. Но с чего это вдруг он так тяжко захворал? Ведь и полгода не прошло, как он со своими чудо-богатырями горным козлом по Альпам скакал! Французскому маршалу Массене все бока его забодал. Да что полгода! — продолжил он все больше и больше одушевляясь (лестно ему, видно было, подлецу, надо мной да и над нашим Александром Васильевичем поиздеваться). — За неделю до этого он в Берлине с немецкими принцессами в жмурки превесело играл, в запуски бегал — не догнать!
— Не любили вы его, — возмутился я. — Завидовали!
— Да, не любил. С какой стати мне его любить? Но не завидовал. И попрошу впредь, — вдруг вышел из себя Павел Петрович, — меня не перебивать! — И продолжил как ни в чем не бывало: — Так почему занемог?.. Не знаете! — добавил победно и снизошел, так сказать, до меня, неуча: — Много причин было. И думаю, наиглавнейшая — письмо, которое он от государя получил. Сейчас я вам его прочту. И замечу, подлинник. А то в этом романе столько фальшивок шельмецы наши насочиняли, что хоть святых выноси. Так вот что написал государь ему. Ему, который увенчанный славой Швейцарского похода, взлетел на высоту почти императорскую!
Господин генералиссимус, князь Италийский, граф Суворов-Рымнинский!
Дошло до сведения Моего, что во время командования вами войсками Моими за границей, имели вы при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всех Моих установлений и Высочайшего Устава; то и, удивляясь оному, повелеваю вам уведомить Меня, что вас понудило сие сделать.
Павел.
— В общем, шмякнул государь наш Павел Петрович ангела нашего об землю, — гадливо засмеялось привидение. — Как мальчишке нашкодившему урок преподал!
— Ну и что? — возразил я ему. — Знаю и без вас, император ненавидел Суворова. В вечных контрах с ним был. Гадил ему мелко… пакостно — как… — Задумался я на мгновение, чтобы придумать такое словечко, чтобы уж припечатать императора Павла раз и навсегда. Но словечки в голову одни матерные лезли, да и Павел Петрович Чичиков меня опередил.
— Тсс! — приложил он палец к губам. — Молчите. Знаю, что хотите сказать. Не советую. Государь император может услышать. И Александр Васильевич не одобрит. Они перед смертью помирились. Да и как же им не помириться?! Ведь оба из разряда ангелов были. Потому и бранились по-свойски. Так что не встревайте в их ангельские дрязги. Вон Порфирий Петрович встрял по неведенью своему, а ведь пророком, кажется, был — и по носу курносому своему получил. Но об этом мы в свое время расскажем. А сейчас вернемся на Петербургский тракт, по которому клячи медленно тащат дормез, чтобы не растрясти генералиссимуса нашего непобедимого.
Под монотонный скрип колес, под весеннее птичье щебетание в голове его проносились мысли, словно льдины в ледоход. Они наезжали друг на друга, раскалывались, крошились — и исчезали в черном половодье бреда. И лишь одна мысль спокойна была и неподвижна, будто берег, вдоль которого неслись эти льдины: «Умирать надо вовремя. И счастлив тот, кто умрет в свой час!»
Вот о чем он думал, думал непрерывно. Вот что надо было ему для себя решить: пришло его время умирать или нет? И он твердо решил: «Да! Время мое пришло».
— О том, что никакого триумфа не будет, государь генералиссимуса нашего через лейб-медика Вейкарта уведомил, — не преминул съехидничать Павел Петрович Чичиков. — Тогда Александр Васильевич окончательно и слег — и мысли эти в его голове, о смерти, и возникли. Да-с! Но в Петербург государь все-таки приказал ему ехать, чтобы ответ ему, государю, дать.
Он открыл глаза и посмотрел в окно дорожной кареты.
Три голых девки возле баньки на лужке кружились в хороводе.
И опять Павел Петрович не отказал себе в удовольствии пуститься в свои комментарии.
С праведным гневом он обрушился на придорожный промысел Пульхерии Васильевны Коробковой. Уж так он ее распекал, так позорил — и английское шпионство ей не забыл — и прочие ее пороки женские, что мне даже стало жалко бедную помещицу. Но почему-то больше всего досталось драгуну Маркову и Порфирию Петровичу. Первому за то, что он не спалил ее заживо, когда поджег ее усадьбу. А второму за то, что он через год после описываемых в этом романе событий женился на ней.
Разумеется, его возмутил этот непотребный пейзаж!
Он остановил карету и, выйдя из нее (а ведь был слаб! Откуда только силы у него, умирающего, взялись?), с негодование крикнул им, блудницам:
— А ну-ка, красавицы, подойдите ко мне! Я вас по-солдатски попотчую. — И показал им трость, чтобы у них не было заблуждений, чем он их сейчас по-солдатски попотчует.
Девки поняли — и сиганули в баню!
Александр Васильевич бросился за ними, но тут силы изменили ему, и он повалился на землю.
Очнулся он в бане.
И опять Павел Петрович зашелся в гневе. И гнев его был, наверное, почище гнева суворовского на придорожных нимф!
Матрене досталось от Павла Петровича.
— Павел Петрович, — изумился я, — что вы так кричите? Двести лет прошло, а вы до сих пор не остыли. Что вы ее ругаете? Наоборот, как я понимаю, Матрену благодарить надо.