— Так не могу знать. Велено направить.
Она кивает, с трудом разматывает платок — вдруг становится жарко. Идет неохотно наверх, и до блеска натертые ступеньки выглядят неподъемными.
— Анна Владимировна, доброе утро! — Лыков ждет на пороге кабинета. — Вы вовремя.
— Что это вам в голову пришло? — спрашивает она, отдавая его цепким быстрым рукам пальто.
— Отчего же нет? Вы немало поспособствовали нашему расследованию. Неужели не желаете взглянуть на финал?
— Признаться, не испытываю ни малейшего желания.
— Напрасно, напрасно. Механизмами ведь люди управляют, а разгадать, что на уме у людей, порой сложнее, чем раздобыть улики.
Она замирает, пораженная его словами. Вот бы и правда научиться понимать других!
— Только ведь от меня на допросах мало проку, — предупреждает она. — Я, Борис Борисович, лишь в шестеренках хороша, а сыскной работе не обучена вовсе.
— Наощупь, Анна Владимировна, всё наощупь, — он смеется. — Глазки бегают — значит, сочиняет, руки дрожат — волнуется. Были бы учебники по вранью, мы бы всех мошенников быстро пересажали…
Она на всякий случай проворно отступает назад, уберегая свои локти от его хватки, и они направляются в одну из допросных в конце коридора. Тут еще пусто, Анна переставляет стул в самый угол, надеясь отсидеться молча. Сами стены, кажется, сдвигаются и норовят раздавить ее.
— Полозова сейчас приведут, — Лыков крутит настройки громоздкого аппарата, помеси граммофона и печатной машинки. — Терпеть не могу эти проклятоны, — ворчит он.
— Простите?
— Да спустили нам сверху… как это? Протоколотоны, — старательно выговаривает он. — Дьявольское изобретение. Прежде писарь пером скрипел, и в допросных листах всегда порядок был. А нынче ни точек, ни запятых, ни смысла. Черт ногу сломит. Так и норовят живых людей бездушными железяками заменить.
— Опасные это речи, — саркастически замечает Анна.
Он понимающе хмыкает, и аппарат начинает мерно гудеть.
Приводят художника Полозова: это красивый светловолосый мужчина чуть за тридцать, одет с бедной вычурностью. Он ведет себя надменно, но немного нервно, усаживается с достоинством, поправляя рукава, а нога так и пляшет.
Ей нравится его лицо — горделивое и тонкое, какое-то одухотворенное. Ей нравятся его руки — длинные пальцы, тонкие запястья. Разве такое изящество способно затянуть ремни на шее живого человека?
Лыков мерно диктует данные для проклятона: сегодняшнюю дату, кто проводит допрос, кто на нем присутствует, кто выступает в качестве допрашиваемого. Полозов пытается принять презрительный вид, однако слишком часто моргает.
— Алексей Захарович, когда вы познакомились с миллионщиком Мещерским? — начинает Лыков.
У Анны от его скучного, равнодушного тона мурашки по коже. Ей тоже доводилось сидеть на месте Полозова и наблюдать такие манеры.
— Так говорил же, — пожимает плечами Полозов, — увидал в газете объявление, вот и пришел в музей. Показал свои картинки Никите Фёдоровичу, ему глянулись. Он нанял меня расписывать античный зал.
— А прежде, стало быть, вы не встречались с Мещерским?
— Откуда? Я в Петербурге без году неделя.
— Пять лет уже — солидный срок, — не соглашается с ним Лыков. — А сестра ваша, напомните, из-за чего травилась?
За его небрежностью смысл раскрывается не сразу. Анна наблюдает внимательно: у Полозова раздуваются ноздри, да и только.
— Семь лет назад ей было девятнадцать, — говорит он отрывисто, и в нём будто бы прорезается злость. — Юные барышни часто подвержены разным глупостям.
— Да, юность опасная пора, — философски вздыхает Лыков. — Слава богу, отходили. Жаль, что здоровье Ирины Захаровны с тех пор так сильно пошатнулось…
— При чем тут моя сестра?
— При том, что на наш запрос пришел подробный ответ из Смоленска. Семь лет назад Мещерский болтался по губернии, очевидно в поисках очередной редкости. Не были вы тогда представлены, Алексей Захарович?
— Не были, — нижняя губа оттопыривается — презрительно? — Я в те времена и дома-то не жил, скитался с передвижниками по деревушкам.
— А пропажу сабли вашего деда когда обнаружили?
Анна пытается вникнуть в логику этого допроса. Лыков ведет себя так, будто и без Полозова знает все ответы, а спрашивает лишь ради протокола. Он держит подозреваемого всё время в тревоге, не позволяя угадать, каким будет следующий вопрос.
На сей раз Полозов молчит несколько секунд. Выбирает стратегию? Вспоминает?
— Какую саблю? — спрашивает наконец.
— Ту самую, которая висела в зале воинской славы музея Мещерского, — вежливо объясняет Лыков.
— А при чем тут мой дед?
— Ни при чем?
Еще вчера у Лыкова, насколько Анне известно, не было никаких твердых доказательств. Вряд ли они появились за ночь. Единственное, на что приходится рассчитывать, это полозовское признание.
А если они все ошибаются? А если художник ни при чем? А если терзают невиновного?
Ну ведь бывают такие совпадения…
Нет, не бывают. Это было бы чересчур невероятно.
— А лаптями вы где разжились? — участливо интересуется Лыков. — Неужто на Апрашке нашли? Или из Смоленской губернии прихватили, на память?
Полозов вспыхивает, но с мрачным упрямством талдычит:
— Не понимаю вас… Какие еще лапти?
— Те самые, в которые вы покойного Мещерского обрядили. Наверное, сначала грим нанесли — лицо, шея ведь коченеют первыми, часа через два уже и челюсти не разжать. Ноги-руки — позже, к утру. К тому времени покойничек уже ждал своего триумфа в музее, а вы отправились поджигать собственную мастерскую.
— Пожар был случайным…
— Да полноте, Алексей Захарович. Спину ведь на ночь так надорвали, что наутро к доктору Канторовичу, что на Садовой практикует, рванули. Вот, извольте, заключение: жалобы на резкую боль в пояснично-крестцовой области, предположительно вследствие перенапряжения. Назначено: покой, растирание камфарным спиртом, — Лыков подсовывает Полозову бумажку и тянет задумчиво: — С камфарой-то, поди, весь доходный дом провоняли. Лекарство духовитое.
— На пожаре перестарался, мольберты спасая.
— Старались-старались, да не спасли, — хихикает Лыков и снова укалывает с другой стороны: — А грим выбрали дешевый, от Лейнера. Однако нанесли мастерски — в театре руку набили, где декоратором подвизались?
— Какой еще грим? — привычно отбивается Полозов.
— Стало быть, зацепились за ковер, обнаружили гравировку «замысел Берёзова» и отправились прямиком в библиотеку, чтобы выяснить кто это?
— Если вы снова о «Курьезной механике», то книжка просто под руку подвернулась.
— Да что вы говорите!
Его лицо так стремительно меняет окраску — от белого к алому и обратно, — что как бы удар не хватил прямо здесь же. Анна невольно сочувствует художнику: тяжело под таким натиском. Ее сознание будто бы раздваивается. Ей одновременно жалко Полозова, как жалко каждого, кто попадает в полицейские тиски. И в то же время она всё больше убеждается, что перед нею убийца.
Как далеко способна завести месть, отстраненно размышляет она. Испытал ли Полозов хоть толику торжества, свершив задуманное, или страх расплаты не оставил места для других чувств?
Лыков откидывается в кресле, уточняет устало:
— Алексей Захарович, вы бы признались по-хорошему, авось суд зачтет ваше раскаяние.
— Да чего же вы от меня хотите! — едва не кричит Полозов. — Я Мещерского и пальцем не трогал, нашли козла отпущения!
И Анна вдруг отчетливо понимает, что он уйдет от наказания. Это же нелепо: собрать столько улик — и ни единого прямого доказательства.
На что рассчитывал Лыков, организуя этот допрос? Сломить дух Полозова?
— Ну что ж, извольте, — сыщик резко встает, открывает дверь, кричит куда-то в коридор: — Заводите.
На пороге появляется задрипанный мужичонка, мнущий в руках поношенную шапку. Он переступает с ноги на ногу, испуганно поглядывая то на одного из них, то на другого.
— Для протокола, — диктует Лыков. — Проводится очная ставка между Полозовым Алексеем Захаровичем и свидетелем, дворником Коровиным Платоном Ивановичем. Рассказывайте, голубчик.