Вполне естественно, что после всего этого Александр II был вынужден серьезно приняться за освобождение крестьян. Результат его усилий и основные черты его планов, поскольку последние созрели, теперь опубликованы. Что скажут крестьяне по поводу двенадцатилетнего испытания, которое должно сопровождаться тяжкой барщиной, причем по истечении этого срока им предстоит перейти в состояние, которое правительство не решается даже в точности описать? Что они скажут по поводу организации общинного управления, суда и полиции, упраздняющих все органы демократического самоуправления, искони присущего каждой сельской общине в России, и имеющих целью создать систему патримониальной власти помещиков по образцу прусского сельского законодательства 1808–1809 гг.[446] — систему, совершенно непривычную для русского крестьянина, вся жизнь которого управляется деревенской общиной, которому чужда мысль об индивидуальной земельной собственности и который рассматривает общину как собственника земли, на которой он живет?

Если мы вспомним, что с 1842 г. восстания крепостных против своих помещиков и управляющих стали эпидемическим явлением, что, даже согласно официальной статистике министерства внутренних дел, около шестидесяти дворян ежегодно гибнут от руки крестьян, что во время последней войны их восстания колоссально возросли, а в западных губерниях направлялись главным образом против правительства (там был составлен заговор с целью начать восстание, как только к границе приблизится иностранная неприятельская — англо-французская — армия!), — то едва ли останется сомнение, что если даже дворянство не будет сопротивляться освобождению крестьян, попытка осуществить предложения комитета послужит сигналом для вспышки массового восстания среди сельского населения России. Но дворянство, наверное, будет сопротивляться; император, разрываясь между государственной необходимостью и практической целесообразностью, между страхом перед дворянством и страхом перед разъяренными крестьянами, наверное будет колебаться; и крепостные, возбужденные до крайности большими ожиданиями и считающие, что царь на их стороне, по что дворяне связывают ему руки, теперь неизбежно начнут восстание. А если это произойдет, то настанет русский 1793 год; господство террора этих полуазиатских крепостных будет невиданным в истории, но оно явится вторым поворотным пунктом в истории России, и в конце концов на место мнимой цивилизации, введенной Петром Великим, поставит подлинную и всеобщую цивилизацию.

Написано К. Марксом 29 и 31 декабря 1858 г.

Напечатано в газете «New-York Daily Tribune» № 5535, 17 января 1859 г.

Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

К. МАРКС

ПОЛОЖЕНИЕ В ПРУССИИ

Берлин, 11 января 1859 г.

Вы, конечно, знаете немецкую пословицу: «Где ничего нет, там и император теряет свое право» («Wo nichts ist, hat der Kaiser sein Recht verloren»), и если этот закон отсутствия чего бы то ни было властвует над столь могущественной особой, как император, то от этого закона не может, разумеется, уйти и ваш собственный корреспондент. Где нет событий, там не о чем рассказывать. Такова весьма веская причина, которая заставила меня на несколько недель приостановить мои послания из «столицы духа», из центра, если не мирового могущества, то, по крайней мере, «Weltgeist» [ «мирового духа». Ред.]. Первая фаза движения в Пруссии закончилась всеобщими выборами, вторая начинается завтра открытием ландтага. Тем временем оценка положения вещей в этой стране, данная мною в предыдущих письмах [См. настоящий том, стр. 629–636 и 657–680. Ред.] и, как я вижу из присланной мне пачки издаваемых в Америке немецких газет, присвоенная многими американскими сынами тевтонов без надлежащего указания источника, откуда они почерпнули свою мудрость, — эта оценка полностью подтвердилась ленивым, небрежным, я бы даже сказал не ходом событий, а скорее, как назвал бы это приснопамятный педант д-р Джонсон, ползанием на брюхе по земле, движением без помощи ног, подобно червю. Мили у немцев длиннее, чем у какого-либо другого народа; зато шаги, которыми они меряют свои путь, намного короче. Именно потому в своих волшебных сказках они вечно грезят о чудесных сапогах, позволяющих одевшему их счастливцу делать при каждом шаге больше одной лиги.

История последних десяти лет в этой стране излагалась настолько односторонне (употребляя любимое слово немцев, которые, подобно схоластическому животному Буридана, столь многосторонни, что на каждом шагу застревают на мертвой точке), что нам кажется нелишним высказать некоторые общие соображения. Когда король с безмозглой головой вступил на престол, он был полон мечтами романтической школы. Он хотел быть королем божьей милостью и в то же время королем народа; быть окруженным независимой знатью при всесильной бюрократической администрации; быть носителем мира и начальствовать над казармами; поощрять народные вольности в средневековом духе и противодействовать всем стремлениям современного либерализма; возрождать церковную веру и похваляться высоким умственным развитием своих подданных — словом, разыгрывать роль средневекового короля, действуя при этом как прусский король, это уродливое порождение XVIII века. Однако с 1840 по 1848 г. все шло наоборот. Landjunker [юнкеры. Ред.], которые уповали на венценосного сотрудника «Politisches Wochenblatt»[447], изо дня в день проповедовавшего необходимость внедрения поэтического правления аристократии в прусский прозаический режим, осуществляемый при помощи школьного учителя, фельдфебеля, полицейского, сборщика налогов и ученого мандарина, — принуждены были удовольствоваться тайными симпатиями короля вместо реальных уступок с его стороны. Буржуазия, еще слишком слабая, чтобы отважиться выступить активно, вынуждена была плестись за армией теоретиков, которую последователи Гегеля вели в поход против религии, идей и политики старого мира. Ни в один из предыдущих периодов философский критицизм не был так смел, так силен и так популярен, как в первые восемь лет правления Фридриха-Вильгельма IV, желавшего заменить средневековым мистицизмом «неглубокий» рационализм, введенный в Пруссии Фридрихом II. Своим могуществом философия в этот период была всецело обязана практической слабости буржуазии; будучи не в силах штурмовать устарелые учреждения в действительной жизни, буржуазия должна была пустить вперед смелых идеалистов, которые штурмовали эти учреждения в области мысли. В конце концов сам король-романтик, подобно всем своим предшественникам, был, по сути дела, лишь орудием самого заурядного бюрократического правительства, которое он тщетно пытался приукрасить утонченными сентиментами минувших веков.

Революция, или, вернее, порожденная ею контрреволюция, в корне изменила всю картину. Из личных причуд короля Landjunker извлекли реальные выгоды и сумели отбросить правительство назад к положению, которое оно занимало не только до 1848 и до 1815 г., но даже до 1807 года. Робким романтическим воздыханиям наступил конец, но вместо них появилась прусская палата лордов; было восстановлено право мертвой руки[448], помещичья юрисдикция процветала в имениях, как никогда прежде; право не платить налоги снова стало атрибутом дворянства; полиция и правительственные чиновники должны были склониться перед дворянами; все высшие должности были предоставлены отпрыскам земельной аристократии и дворянства, просвещенные чиновники старой школы были убраны и заменены прихвостнями рантье и помещиков, а все свободы, завоеванные революцией, — свобода печати, свобода собраний, свобода слова, конституционное представительство, — все эти свободы хотя и были сохранены, но лишь как привилегии аристократического класса. С другой стороны, если в предшествующий период буржуазия поддерживала философское движение, то теперь аристократия вырвала его с корнем и на его место водворила пиетизм. Все просвещенные профессора были изгнаны из университетов, a viri obscuri [обскуранты. Ред.], Хенгстенберги, Штали и tutti quanti [иже с ними. Ред.], завладели всеми просветительными учреждениями Пруссии, начиная от сельских школ и кончая высшим учительским институтом в Берлине. Полицейский и административный аппарат был не разрушен, а превращен в простое орудие правящего класса. Даже промышленная свобода подверглась нападению; и так как система патентов была превращена в мощное средство протекции, запугивания и подкупа, то ремесленники крупных городов были снова загнаны в корпорации, цехи и в разного рода другие отжившие формы отошедшей в прошлое эпохи. Таким-то образом, все самые смелые мечты короля, остававшиеся мечтами в течение первых восьми лет его абсолютистского режима, сбылись благодаря революции и были яркой, ощутимой действительностью в течение восьми лет между 1850 и 1857 годами.