— Но этот фарс — оскорбление Прудона, — не сдавалась Натали.
— У Прудона есть темные стороны, — отвечал Герцен уже серьезно, — но он огромный талант, и ради его достоинств я готов простить ему поношение Руссо и даже его странный призыв: «Примирение — эта революция».
— Примирение с кем?
— Буржуазии с пролетариатом. Я рассматриваю это как измельчание Прудона.
Прогулки по Парижу иногда совершались в мужской компании. В таком случае спутниками Герцена бывали Сазонов и Гервег. Иногда — один Гервег. Этот готов был развлекаться каждый вечер — ему были чужды ночные бдения за письменным столом. Кроме того, ни сантима в кармане, обанкротившийся тесть сократил до минимума ежемесячные подачки, и Гервеги все больше переходили на содержание Герцена.
От назойливых порой зазываний Гервега приходилось Герцену отделываться записками, пока еще добродушно-шутливыми по тону, но категоричными по существу, вроде такой:
«Нет, Гервег, это невозможно, человеческие силы имеют предел, и у меня их больше не осталось… все вместе взятое не позволяет мне добраться даже в экипаже до собора Богоматери…»
Однажды втроем — с Сазоновым и Гервегом — они забрались в клуб «Легион Везувианок».
Деятелями этого клуба были только женщины. Имя знаменитого вулкана они присвоили своему клубу как символ потрясения основ благопристойной буржуазной морали.
Когда друзья вошли под своды, потемневшие от табачного дыма, раздались возгласы:
— Какой красавчик пришел!
Гервег действительно был красив. Это, собственно, и был его основной капитал. Темные шелковистые кудри, красиво подернутые легкой сединой при молодом лице. Шелковистая же бородка, не скрывавшая мягких очертаний подбородка. Тонкий нос с маленькой горбинкой. Изящный овал узкого лица. Лицо матово-смуглое, с бронзовым оттенком — его можно было принять за аравийского принца. Глаза темно-карие, блестящие, вдруг вспыхивающие. Выражение лица отрешенно-милосердное. Строен, хорошо сложен, гибок. Голос — из бархатных, с ласкающими модуляциями. Кисти рук узкие, холеные. Вкрадчивая мягкость в манерах.
Когда Гервег показывался в обществе, взгляды женщин обращались на него с интересом, иных — с восхищением.
Одевался Гервег изысканно. Меринг пишет о нем в сожалительном тоне, что он «обратился в модного щеголя и франта». Гейне, который знал Гервега в молодости, писал:
Придирчиво хороший вкус нашел бы, что Гервег слишком сладок, недостаточно мужествен, может быть даже кокетлив. «У него была какая-то полумужская изнеженность», — замечает мимоходом Герцен.
Наблюдательный Павел Васильевич Анненков характеризует Гервега как «изящную и вместе холодную, эгоистическую, сластолюбивую личность». Павел Васильевич был человек сдержанный, но надо было видеть, какие насмешливые искорки загорались в его глазах, когда Гервег подходил к зеркалу, плавным жестом оглаживал свои Шелковистые кудри, чуть побелевшие на висках, и говорил при этом:
— Я люблю свою седину.
Каким жеманным самодовольством звучал его голос эти минуты.
Натали писала подруге своей Наташе Тучковой:
«Эмма… я люблю ее, но в ней много ненужного, ее муж — широкая натура, с ним мне даже хорошо молчать, мысль не задевает за него, не спотыкается…»
Да, между ними не было идейных споров, проблемных разговоров, а просто бездумная дамская болтовня, в которой Гервег был испытанный дока. Отсюда возникало ощущение радостной легкости, немножко почему-то стыдной, словно недозволенной, «мысль не задевалась». Но когда молчит мысль, тогда поднимает голос чувство.
Быть может, это и было начало того трагического периода в жизни Герцена, который он впоследствии назвал «Кружение сердца».
А ведь весна пятидесятого года перед отъездом в Ниццу так хороша была в Париже! Так славно гулялось Герцену на Елисейских полях под платанами, они только начинали зеленеть и выпускать свои царственные, покуда по-младенчески крохотные листья в виде короны.
Жалко покидать Париж? Теперь уже нет. Герцен испытывал равное презрение к реакционерам, засевшим в правительстве, и к тем, кто, называя себя оппозиционерами, также торговали интересами народа.
Нет, этот отъезд в Ниццу не только вынужденный, не только насильственная высылка из Франции как нежелательного иностранца, но и добровольный.
Право же, Герцену вот сейчас, когда он, остановившись под платанами, раскуривает сигару, кажется, что он уже чувствует солоноватый поцелуй моря на губах.
Вот, стало быть, и середина марта, думалось ему, вот и перевал зловещего месяца во вторую половину. В каждом марте зарыта бомба. Она взорвалась и сейчас — устрашающее известие из России об аресте Огарева подтвердилось. К счастью, арест был недолгим…
Герцен, улыбаясь, мысленно набросал шутливую радостную записку Эмме Гервег, которую тоже высылали из Франции:
«Господин надворный советник Герцен (фон) имеет честь покорнейше уведомить милостивую государыню Эмму Гервег, что высокоценный паспорт ее счастливого супруга на поездку в Ниццу визирован… Иды марта».
Тут же его пронзило. Только вчера он раскрыл томик Гая Светония Транквилла «Жизнеописание двенадцати цезарей» — сам не зная почему, может быть, заразился латиноманией от этого непоседы Тургенева — и сразу наткнулся на этот недобрый разговор Юлия Цезаря с предсказателем Спуринной, который призывал его быть осторожным в эти средние дни марта (они назывались у римлян «иды»), предвещающие Цезарю беду. И когда Цезарь посмеялся над этим, сказав, что вот же иды марта пришли и не причинили никакого зла…
— Да, — сказал Спуринна, — пришли. Но не прошли…
Завязка
She loved me for the dangers
I had passed.[20]
Георг Гервег плакал. Часто и охотно. Не стесняясь присутствием людей. Наоборот, ему в эти моменты нужна была публика. Смотря какая, конечно. В данном случае — Герцены. Причем поодиночке. Так он и проник в их сердца, лучше сказать вплыл туда на потоке слез.
1849 год был годом создания одной из наиболее глубоких вещей Герцена — «С того берега», годом социальных потрясений во Франции, годом краха баденского восстания в Германии, годом политического преследования Герцена за рубежом, годом рождения с помощью Герцена социалистической газеты Прудона «Голос народа». Но, кроме того, этот год — море слез Гервега.
Слезы — оружие слабых. Иногда — неодолимое. Что тут было притворством, что шло от сердца, трудно сказать. Быть может, выразительнее всего на этот вопрос ответил Диккенс.
Конечно, это чистая случайность, что прославленный роман его «Давид Копперфилд» появился в 1849–1850 годах, когда разыгралась трагедия в семье Герценов. Но, честное слово, можно подумать, что, создавая образ плаксы Урии Гипа, знаменитый романист имел перед собой моделью Георга Гервега.
Да, пустить слезу для Гервега не составляло никакого труда. Впадая в радостное волнение, он мгновенно доводил себя до слез. Так что же, действительно притворство? Скорее — приспособление к обстоятельствам. Душевная распущенность, гипертрофированная сентиментальность, а под всем этим расчет холодной натуры, не всегда сознательный, расчет инстинкта, безошибочно направленного на то, чтобы нравиться, обаять, извлекать наслаждение, а также и пользу.
«Гервег относился ко мне, — вспоминает Герцен, — как будто мы месяца не виделись… не отходил от меня ни на одну минуту, снова и снова повторял слова самой восторженной и страстной дружбы…»
Это было зимой сорок девятого года, когда Герцен с матерью приехал в Берн. Гервег провожал их. Гервег «проводил меня на почтовый двор, простился… утирая слезы…». Слезы Гервега! Кажется, они уже не действовали на Герцена.