120. Тигр в зоопарке

Ромбическая лепка мускула
И бронза — дьявол или идол,
И глаза острого и узкого
Неповторимая обида.
Древней Китая или Греции,
Древней искусства и эротики,
Такая бешеная грация
В неповторимом повороте.
Когда, сопя и чертыхаясь,
Бог тварей в мир пустил бездонный,
Он сам создал себя из хаоса,
Минуя божии ладони.
Но человек — созданье божие,
Пустое отраженье бога —
Свалил на землю и стреножил,
Рукой уверенно потрогал.
Какой вольнолюбивой яростью
Его бросает в стены ящика,
Как никнет он, как жалко старится
При виде сторожа кормящего,
Как в нем неповторимо спаяны
Густая ярость с примиренностью.
Он, низведенный и охаянный,
Но бог по древней одаренности.
Мы вышли. Вечер был соломенный,
Ты шел уверенным прохожим,
Но было что-то в жесте сломанном
На тигра пленного похожим.
19 ноября 1939 {120}

121. «Всё на свете прощается…»

Всё на свете прощается,
Кроме памяти ложной
И детского ужаса.
Нам с рожденья положено
Почти аскетическое мужество.
И на стольких «нельзя»
Наше детство сухое редело.
Этот год перезяб,
Этот год перемерз до предела.
В этот год по утрам
Нам с тобою рубля не хватало,
Чтоб девчонке купить молока,
Чтоб купить папирос.
Ты снимала с ресниц
подозрительные кристаллы,
И, когда не писалось,
Примерзало к бумаге перо.
Что же, мы пережили,
Двужильные настоящие,
Что же, мы пережили
Без паники, не торопясь.
И всего-то делов, что прибавилось в ящике
Комья строк перемерзших моих
И записок твоих бесконечная вязь.
…………………………..
Мы наверное выживем,
Нам от роду такое положено,
И не стоит об этом —
Кому это, к дьяволу, нужно.
Всё на свете прощается,
Кроме памяти ложной
И детского ужаса…

122. Лисонька

Ослепительной рыжины
Ходит лисонька у ручья,
Рыжей искоркой тишины
Бродит лисонька по ночам.
Удивительна эта рыжь,
По-французски краснеет — руж,
Ржавый лист прошуршит — тишь,
Можжевельник потянет — глушь.
Есть в повадке её лесной
И в окраске древних монет
Так знакомое: блеснет блесной,
И приглушенное: не мне.
Ходит лисонька у ручья,
Еле-еле звучит ручей.
Только лисонька та — ничья,
И убор её рыжий ничей.
Если сердит тебя намёк,
Ты, пожалуйста, извини —
Он обидою весь намок,
Он же еле-еле звенит.
Ноябрь 1940 {122}

123. «Ковыль-трава и разрыв-трава…»

Ковыль-трава и разрыв-трава,
И злая трава — полынь.
Опять на Азорские острова
Море ведет валы.
А ты, ты падаешь наискосок,
Комнату запрудив
Смертью своей и строкой своей,
Рукой, прижатой к груди.
Так вот он, берег последний твой,
Последней строки предел.
Стой и стынь, стынь и стой
Над грудой дум и дел…

124. Письмо

Жоре Лепскому

Вот и мы дожили,
Вот и мы получаем весточки
В изжеванных конвертах с треугольными штемпелями,
Где сквозь запах армейской кожи,
Сквозь бестолочь
Слышно самое то,
То самое, —
Как гудок за полями.
Вот и ты, товарищ красноармеец музвзвода,
Воду пьешь по утрам из заболоченных речек.
А поля между нами,
А леса между нами и воды.
Человек ты мой,
Человек ты мой,
Дорогой ты мой человече!
А поля между нами,
А леса между вами.
(Россия!
Разметалась, раскинулась
По лежбищам, по урочищам.
Что мне звать тебя?
Разве голосом ее осилишь,
Если в ней, словно в памяти, словно в юности:
Попадешь — не воротишься.)
А зима между нами,
(Зима ты моя,
Словно матовая,
Словно р осшитая,
На большак, большая, хрома ты,
На проселочную горбата,
А снега по тебе — громада,
Сине-синие, запорошенные.)
Я и писем писать тебе не научен.
А твои читаю,
Особенно те, что для женщины.
Есть такое в них самое,
Что ни выдумать, ни намучить,
Словно что-то поверено,
Потом потеряно,
Потом обещано.
(…А вы всё трагической героиней,
А снитесь — девочкой-неспокойкой.
А трубач — т ари-т ари-т а— трубит: «по койкам!»
А ветра сухие на Западной Украине.)
Я вот тоже любил одну, сероглазницу,
Слишком взрослую, может быть слишком строгую.
А уеду и вспомню такой проказницей,
Непутевой такой, такой недотрогою.
Мы пройдем через это.
Как окурки, мы затопчем это,
Мы, лобастые мальчики невиданной революции.
В десять лет мечтатели,
В четырнадцать — поэты и урки,
В двадцать пять — внесенные в смертные реляции.
Мое поколение —
это зубы сожми и работай,
Мое поколение —
это пулю прими и рухни.
Если соли не хватит —
хлеб намочи потом,
Если марли не хватит —
портянкой замотай тухлой.
Ты же сам понимаешь, я не умею бить в литавры,
Мы же вместе мечтали, что пыль, что ковыль, что криница.
Мы с тобою вместе мечтали пошляться по Таврии
(Ну, по Крыму по-русски),
A шляемся по заграницам.
И когда мне скомандует пуля «не торопиться»
И последний выдох на снегу воронку выжжет
(Ты должен выжить, я хочу, чтобы ты выжил),
Ты прости мне тогда, что я не писал тебе писем.
А за нами женщины наши,
И годы наши босые,
И стихи наши,
И юность,
И январские рассветы.
А леса за нами,
А поля за нами —
Россия!
И наверно, земшарная Республика Советов!
Вот и не вышло письма.
Не вышло письма,
Какое там!
Но я напишу,
Повинен.
Ведь я понимаю,
Трубач «т ари-т ари-т а» трубит: «по койкам!»
И ветра сухие на Западной Украине.
Декабрь 1940 {124}