170. Дословная родословная

Как в строгой анкете —
Скажу не таясь —
Начинается самое
Такое:
Мое родословное древо другое —
Я темнейший грузинский
Князь.
Как в Коране —
Книге дворянских деревьев —
Предначертаны
Чешуйчатые имена,
И
Ветхие ветви
И ветки древние
Упирались терниями
В меня.
Я немного скрывал это
Все года,
Что я актрисою-бабушкой — немец.
Но я не тогда,
А теперь и всегда
Считаю себя лишь по внуку:
Шарземец.
Исчерпать
Инвентарь грехов великих,
Как открытку перед атакой,
Спешу.
Давайте же
раскурим
эту книгу —
Я лучше новую напишу!
Потому что я верю, и я без вериг:
Я отшиб по звену и Ницше, и фронду,
И пять Материков моих сжимаются
Кулаком Ротфронта.
И теперь я по праву люблю Россию. {170}

171. Самое такое (Поэма о России)

Русь! Ты вся — поцелуй на морозе.
Хлебников

1. С истока

Я очень сильно
люблю Россию,
но если любовь
разделить на строчки —
получатся — фразы,
получится
сразу:
про землю ржаную,
про небо про синее,
как платье…
И глубже,
чем вздох между точек…
Как платье.
Как будто бы девушка это:
с длинными глазами речек в осень,
под взбалмошной прической
колосистого цвета,
на таком ветру,
что слово… назад… приносит…
И снова глаза морозит без шапок.
И шапку понес сумасшедший простор
в свист, в згу.
Когда степь ногами накреняется набок
и вцепляешься в стебли,
а небо — внизу.
Под ногами.
И боишься упасть в небо.
Вот Россия.
Тот нищ, кто в России не был.

2. Год моего рождения

До основанья, а затем…
«Интернационал»
Тогда начиналась Россия снова.
Но обугленные черепа домов
не ломались,
ступенями скалясь
в полынную завязь,
и в пустых глазницах
вороны смеялись.
И лестницы без этажей
поднимались в никуда,
в небо, еще багровое.
А безработные красноармейцы
с прошлогодней песней,
еще без рифм,
на всех перекрестках снимали
немецкую проволоку,
колючую, как готический шрифт.
По чердакам еще офицеры метались
и часы по выстрелам отмерялись.
Тогда победившим красным солдатам
богатырки-шлемы уже выдавали
и — наивно для нас,
как в стрелецком когда-то, —
на грудь нашивали мостики алые [60].
И по карусельным ярмаркам нэпа,
где влачили попы
кавунов корабли,
шлепались в жменю
огромадно-нелепые, как блины,
ярковыпеченные рубли… [61]
Этот стиль нам врал
про истоки,
про климат,
и Расея мужичилася по нем,
почти что Едзиною Недзелимой,
от разве с Красной Звездой,
а не с белым конем [62].
Он, вестимо, допрежь лгал
про дичь Россиеву,
что, знамо, под знамя
врастут кулаки.
Окромя — мужики
опосля тоски.
И над кажною стрехой
(по Павлу Васильеву)
рязныя рязанския б пятушки.
Потому что я русский наскрозь —
не смирюсь со срамом
наляпанного а-ля-рюс.

3. Неистовая исповедь

В мир, раскрытый настежь
Бешенству ветров.
Багрицкий
Я тоже любил
петушков под известкой.
Я тоже платил
некурящим подростком
совсем катерининские пятаки [63]
за строчки бороздками на березках,
за есенинские голубые стихи.
Я думал — пусть и грусть, и Русь,
в полтора березах не заблужусь.
И только потом я узнал, что солонки,
с навязчивой вязью азиатской тоски,
размалева русацкова в клюкву аль в солнце, —
интуристы скупают, но не мужики.
И только потом я узнал, что в звездах
куда мохнатее Южный Крест,
А петух-жар-птица-павлин прохвостый —
из Америки,
С картошкою русской вместе.
И мне захотелось такого простора,
чтоб парусом взвились
заштопанные шторы,
чтоб флотилией мчался
с землею город
в иностранные страны,
в заморское море!
Но, я продолжал любить Россию.