– Раненые.
– Воронов… ты и сам видел. Ранение, которое гноится. В бреду, гангрена пошла. Без нормального врача и лекарств – сутки, край. У Гаврилова ещё хуже. Сквозное через грудь. Дышит, ну ты слышишь как. Тоже сутки, если повезёт. Прохор на ногах, осколком зацепило бок у чёрного хода – кровотечения нет, но загноится, станет носилками. Пока идёт сам.
Я кивнул, оглядел ригу.
Здание, к слову, уцелело каким‑то чудом. Крыша просела с одного края, черепица осыпалась, оставив в пролётах зияющие дыры, сквозь которые пробивалось зарево далёких пожаров. Стены, состоящие из брёвен, все были в трещинах, да и попахивало от них так… словно здание гнило изнутри. Но запах брёвен не мог перебить то, чем воняло внутри.
Я постоянно морщил нос, когда сквозняком приносило запах плесени, крови или двойную эту смесь.
Я сидел на перевёрнутом ящике у входа, привалился плечом к шершавому косяку. Тело ломило так, будто меня прокатили между жерновами мельницы. Контузия вновь напомнила о себе: в ушах звенело, перед глазами периодически плыли мутные круги, а в груди при каждом движении хрипело и булькало. Но голова работала, и это было главным.
– Костя, – позвал я санитара, что сидел над Вороновым. – Что по лекарствам осталось?
Костя порылся в сумке, отозвался тихо:
– Три пакета сульфаниламида. Склянка йода. Бинтов на пару перевязок. Морфия – две ампулы.
– Порошок – Воронову и Гаврилову. По полтора пакета. Морфий не колоть без команды, только если совсем зайдётся. Бинты – по счёту, не мотать зря.
– А тебе?
– Мне пока не помрёт. Работай.
Костя кивнул и склонился обратно над Вороновым – его он вёл всю дорогу от больницы, знал каждую его повязку. Молодой санитар, тот, что вышел с нами из подземелья, возился с Гавриловым.
Гаврилов дышал так… что аж на душе кошки скребли. Я понимал, что и меня может ждать такое будущее. Дыхание мужика было слышно на расстоянии. Он свистел, булькал, кашлял с очень неприятным звуком.
– Ты как? – спросил у него молодой санитар. – Легче не становится?
Гаврилов лишь помотал головой.
– Помрёт, – донёсся до меня голос одноглазого. – Я бы не тратил на него бинты.
Санитар только было хотел что‑то возразить Рыжему, но быстро прикрыл рот. Он и сам понимал, что этот боец не выкарабкается.
Прохор сидел рядом, привалившись к стене, придерживал бок. Ему повезло больше всех – если такое вообще можно назвать везением.
Тарасов расположился чуть поодаль, спиной к стене, положив на колени ТТ. Он перебирал патроны, потом поднял голову:
– Мои двое ещё одного марша по темноте не переживут, – сказал он глухо. – Если уходим – уходим один раз и до конца. Без возвратов. Я своих второй раз бросать не стану.
– Не бросим, – ответил я.
Самым хреновым в этом затишье было то, что мы держались на честном слове. Я понимал, ещё чуть‑чуть, и кто‑нибудь сорвётся. Сил – просто нет и не будет. Единственное, что не давало окончательно скиснуть, – это мысли о Сидорове.
Он должен увести немцев по ложному следу. Он должен вернуться, и мы двинемся дальше. А если не вернётся – я сам приму это решение. И оно будет моим, ничьим больше.
Время тянулось мучительно медленно. За стеной риги густел ветер, раскачивая ветки старой ивы, которые скребли по крыше с мерзким звуком. Где‑то вдалеке, через два‑три двора, хлопнула дверь. И после этого нервы, так сказать, натянулись до предела.
Слышали это все. И всем это очень не понравилось.
Я вслушивался в темноту, пытаясь разобрать, свои ли это, чужие, или просто ветер играет пустыми дверями. В тот же момент ко мне подошёл Зыков. Присел рядом на корточки, посмотрел мне в глаза.
Что‑то в его лице мне не понравилось.
– Стас, – Зыков понизил голос. – Хватит ждать… нам пора уходить.
– Знаю, – хрипло ответил я. – Только вслепую тоже нельзя. Мы не знаем, что творится на путях, а идти нам мимо них.
– Он не вернётся, – Зыков покачал головой, будто и не слышал. – Если бы смог, был бы здесь час назад. Ты сам знаешь правила. Нельзя рисковать всеми ради одного. У нас пятеро не ходячих, они без помощи не протянут сутки. Ни еды, ни тепла. Возьмут немцы след и накроют – ляжем все. Все.
Я смотрел на него и понимал, что он прав. Военная логика была на его стороне. Ты меняешь двадцать жизней на одну. Но другая логика – человеческая, фронтовая, та, что держала нас вместе все эти месяцы, – упиралась намертво: бросить своего нельзя. И всё же старшина был прав по счёту.
Значит, спорить надо было не с ним. А с самим собой.
– Слушай сюда, – сказал я, и голос сел ещё сильнее. – Двадцать минут. Не час, не «сколько выйдет» – двадцать минут. За это время: тележку оттащить в кусты, подальше, и опрокинуть – пусть след ведёт в сторону. У входа затоптать, что натоптали. Носилки – к пролому. Воду разлить по флягам. Архип – на тропу, слушать. Через двадцать минут выходим. С Геной или без.
Зыков молчал, ждал продолжения. Он знал, что это ещё не всё.
– А если не придёт, – я посмотрел ему прямо в глаза, – я его спишу сам. Вслух, при всех. Тебе этого делать не дам.
Старшина не сразу ответил. Потом медленно кивнул:
– Двадцать так двадцать.
– И вот ещё, Зыков. Ты всё делал правильно. Довёл людей, дождался. За это спасибо.
Он ничего не ответил. Просто положил мне руку на плечо, сжал крепко, как будто это должно было что‑то изменить, и поднялся. Начал раздавать команды бойцам – тихо, без лишних слов.
Архип, не оборачиваясь, повёл плечом в мою сторону. Старик был прагматиком до мозга костей и лишнего не говорил, но этот жест я понял: он был согласен со старшиной. И всё равно принял моё решение без спора.
Тарасов проверил крепления носилок из жердей, распределил патроны между ходячими, назначил своих в носильщики. Молодой боец, тот, что ковылял сам, держась за стену, приволок трупный запах с тележки – её как раз поволокли к пролому. Работа пошла.
Оставалось минуты три из моих двадцати, когда снаружи раздался треск. И он был такой… словно кто‑то наступил на ветку. Не та дверь, что хлопала через пару домов. А именно ветка, у самого укрытия.
Архип медленно поднял винтовку; ствол двинулся в сторону щели в стене. Я вытащил пистолет и коротко кивнул Зыкову.
Треск повторился ещё раз, ближе. Затем – какой‑то шорох.
Кто‑то шёл к риге. Я привстал, опираясь рукой о ящик. Тарасов уже лежал на полу, выставив ствол ТТ в сторону двери. Зыков медленно отступил в сторону, увлекая за собой Костю. Послышались шаги, тяжёлые, шаркающие, и стихли у самого входа. Потом дверь начала медленно отворяться.
Зыков рванул к двери, открыл её на себя, а Архип в это время вскинул винтовку и прицелился.
– Не стрелять, – раздался хриплый, едва узнаваемый голос. – Стас… это я.
У меня аж ноги подкосились. Я чуть не упал, ухватившись за косяк.
В дверном проёме стоял Гена Сидоров. Живой, мать твою. Измученный, мокрый от пота, в рваном плаще, из‑под которого торчал край больничного халата. Лицо его было чёрным от грязи и копоти, на щеке – свежая ссадина, губы обметаны, глаза воспалены и лихорадочно блестели.
Я хотел броситься к нему, обнять, ударить – сделать что‑то, чтобы поверить, что он настоящий, а не мираж, порождённый контузией и усталостью. Но я только стоял и молчал, не в силах разжать горло; свело судорогой.
– Ну, наконец‑то, – Тарасов первый нарушил оцепенение. Он опустил пистолет и сел прямо на пол, вытирая лицо ладонью. – Гена, мы тебя уже списали.
Сидоров ввалился в ригу, прикрыл за собой дверь и привалился к ней спиной.
– Чуть… чуть‑чуть и не дошёл бы, – прохрипел он. – Короче, там у мельницы целый наряд попался, с собаками… мне аж в воду лезть пришлось, чтобы обойти это оцепление. Да и чтобы запахи сбить. Вы не представляете, что там происходит!
– В смысле? – я прищурился.
– Там… эшелоны гонят, Стас. Понимаешь? Всё… я не знаю, что будет с городом, и что будет дальше!
Не знает. Да, не знает. А вот я знаю. И это чертовски хреновое время.