– Я останусь с ними, – сказал Костя.
Я обернулся. Он стоял, вцепившись в лямку мешка, и был белый.
– Нет.
– Товарищ командир…
– Нет, Костя. – Я подошёл ближе, чтобы не орать на всю гряду. – Ты знаешь обе нитки, гряду, схрон и родник. Останешься – тебя возьмут вместе с ними. И через час ты покажешь всё, что знаешь. Не потому, что ты слабый. Потому что там не спрашивают. Там просто делают.
Он опустил голову.
Даша отвернулась и закусила губу. Спорить она больше не стала, и это было хуже любого крика.
К лежачим я пошёл сам. Не отправил Дашу, не послал Зыкова.
В дальней землянке пахло сырой глиной, хвоей и гноем. Они лежали втроём, и все трое не спали – на острове всё слышно.
Я сел на корточки у входа и сказал им то, что есть.
Что мы уходим по воде и с волокушами не успеваем: до гряды нас догонят ещё на кочках. Что вход закроем дёрном и лапником, а ходить к ним будем только по воде, чтобы у самой землянки не натоптать. Что свежий след уведём в сторону, к дальней мочажине, и там оборвём в воде. Что немцы могут пройти мимо. А могут и не пройти. Что оставим воду, сухари, вторую печурку и лапник. Что вернёмся, как только можно будет вернуться.
Про «если» я не сказал. Они взрослые.
Потом я положил у изголовья три гранаты. По одной на брата.
Никто не сказал ни слова. Только Кузьмин повернул голову и посмотрел на меня своими сухими от жара глазами.
– Командир, – сказал он. – Ты дверь‑то снаружи не заваливай. Мы тихо будем.
Я вышел и постоял снаружи, пока не отпустило.
Гаврилова мы несли, пока он не умер, и санитар не заметил когда. Тогда я сказал: живых несём, пока есть шанс. Сегодня я это правило переписал собственной рукой, и подписи под ним не было ничьей, кроме моей.
Вечером я собрал всех на гряде – не строем, а как сидели, вповалку.
– Двенадцать минут, – сказал я. – До гряды. И пять, чтобы раствориться в ельнике. Не двадцать восемь.
– За счёт чего? – спросил Зыков.
– За счёт трёх вещей. Первое: двенадцать человек, которых съедали волокуши, возвращаются в расчёт. Пятеро – в охранение, четверо несут медицинское и патроны, трое – резерв Зыкова. Второе: имущество не таскаем в ночь. Сегодня же, до темна, всё остальное – в схрон на гряде. Уходить будем налегке, а не с хозяйством. Третье: Фрол, на нитке две мочажины. Клади жерди. Притопи так, чтобы с трёх шагов не читалось, и вешки поставь тычком, не затёсом.
– Сделаю, – сказал Фрол.
– Даша. Без волокуш на свёртывание лазарета у тебя пятнадцать минут. Всё, кроме того, чем лечишь ночью, снимаешь и увязываешь заранее. Тогда по тревоге эти пятнадцать минут – вынести, а не собрать.
Она кивнула. Один раз, коротко.
И тут из ельника, снизу, от кочек, вынырнул Чук.
Босой, мокрый по грудь, с ободранными щиколотками. Отдышался ровно два вдоха и начал не с себя – с чужих слов, как учили:
– Дядька Гена велел слово в слово. – Пацан набрал воздуха, будто нырять собрался. – «Связной вышел не в полдень, а раньше. Старик передал: наш эшелон подан на сутки раньше. Сегодня в ночь. Жерди, лодки, собаки – тот самый. Номер и позывные отдаст у переезда, как стемнеет. Я от ямы не ухожу, жду ответа».
На гряде никто не шевельнулся.
– Повтори, – сказал я.
Чук повторил. Слово в слово, как Архип под будкой.
Значит, не ослышался.
Я стоял и считал. Не потому, что не понял, а потому, что считать было легче, чем принимать.
Фрол укладывается в две минуты на кочке и в пять – на щебне. Жерди на мочажинах ещё не положены. Имущество не снесено в схрон. Отход – двадцать восемь минут, а не двенадцать; двенадцать я объявил только что, и пока они существовали только у меня в голове.
А если их болотное хозяйство едет на сутки раньше – значит, и в болото они могут полезть на сутки раньше. Значит, у базы отняли не ночь. Сутки.
И восемь человек – пятеро взрослых, трое детей – сегодня ночью будут спать в городе. В трёх улицах от депо.
Ганна ничего не сказала. Просто подняла два пальца.
Двое суток до Замошья. Хоть режь.
Даша на меня не смотрела. Она смотрела в сторону острова.
– Значит, сегодня, – сказал Тарасов. Тихо сказал, без торжества, и от этого стало хуже, чем если бы он заорал.
Вчера у родника я загибал пальцы и называл пять причин, по которым мы никуда не идём. Пятая была про то, что нужный эшелон может не прийти в наше окно.
Про то, что он придёт раньше, чем мы будем способны по нему ударить, я не подумал.
А про семьи я в список не вписал. Не потому, что забыл. Потому что это была не причина отменить, а условие, без которого операции просто нет. Вот оно и оказалось первым, с чем придётся разбираться.
Восемь душ в городе. Трое в дальней землянке. Один капсюль, и второго не будет.
А до темна оставалось часа полтора…
Глава 14
Имущество таскали без остановки. До темноты оставалось полтора часа.
Я стоял у схрона на гряде и смотрел, как они работают. Паники не было. Строя и общего сбора тоже – каждый знал своё место, и это была единственная хорошая новость за день.
Зыков гонял их по одной ему видимой схеме: двое несли ящик, третий тащил мешки, четвёртый увязывал ремни. Люди двигались молча, не тратя сил даже на ругань, хотя по лицам я видел, как старшина их достал.
Говорили мы на ходу – стоять было некогда. Я шёл рядом с Зыковым и Ганной и вслух перебирал то, что уже сосчитал.
– Пять причин отмены. По порядку. Груз: жерди, лодки, собаки. Только старик его назвал, а я ещё не видел. Значит, пока не факт. Проверю сам, у горловины. Связной вышел: Гена лежит в яме под гривой и ждёт ответа. Тревоги нет ни здесь, ни на станции. Эшелон пришёл внутри окна: вторая ночь из трёх. Раньше срока – но не позже. Гражданские на платформах – проверю на месте.
Я остановился и посмотрел на Ганну.
– Ни одна из пяти не сработала. Отменять пока не из‑за чего. – Помолчал. – Только причин теперь шесть. Шестая: пока семьи в городе, трубку в дежурке никто не снимает.
Вчера у родника я загибал пальцы и семьи в тот список не вписал. Считал их не причиной отмены, а условием, без которого операции просто нет. Условие и стало задачей номер один.
– Номер, длину, час и свежие позывные старик отдаст только после темноты, – продолжил я. – А до Замошья двое суток ходу. Времени у нас нет вообще.
Зыков сплюнул в мох.
– Значит, упрощаем то, что планировали, – сказал он.
– Разводим на два этапа. Первый – до звонка: семьи выходят за городскую черту и ждут в одной точке. Второй – после взрыва: Ганна уводит их к Замошью, пока немцы стягивают патрули к станции.
Я повернулся к Ганне.
– Точка одна. Старая кирпична за шоссе, печь и глиняный карьер. Безопасной я её не называю: после тревоги такие места смотрят первыми. Она нужна мне не как укрытие, а как место, где я своими глазами пересчитаю восьмерых. Из города до канавы их ведёт путеец, тот, что знает проход через огороды. У печи он передаёт их тебе и уходит на смену. Знаешь это место?
Ганна кивнула.
– Знаю. Печь стоит, карьер оплыл, из карьера пролом в канаву. Оттуда можно уйти и назад, и вбок.
– Хорошо. И считай сразу худшее: как рванёт, немцы закроют выходы из города в первые же минуты. Значит, к тому часу твои восемь душ должны быть уже за шоссе, а не у шоссе.
– За шоссе будем, – сказала она. – Ты другое посчитай, командир. Там трое детей. Дитё в темноте орёт не со страха. Дитё орёт, когда мать его за руку рванёт. А мать рванёт, если рядом чужой шаг, – потому что разобрать его она не умеет.
Ганна упёрла руки в бока.
– Мне нужен человек с оружием. Такой, чтобы немецкую ругань от команды на слух отличил. И услышал раньше баб.