И само болото было не самой острой проблемой. Было кое‑что другое.

Тишина.

Вот она, проблема. Любой звук в этом месте разносился далеко. Шаги по воде, всплеск, треск ветки… всё это могло выдать нас. Но были вещи и хуже.

Младенец.

Он спал, конечно же, но я отчётливо понимал, что рано или поздно он проснётся. И тогда плач прокатится по болоту, как набат.

Перед первой сухой грядой Вера вдруг пришла в себя.

Не полностью – скорее вынырнула из горячей темноты. Она застонала, дёрнула рукой и хрипло позвала:

– Маленький… где…

Даша тут же наклонилась к ней, одной рукой придерживая свёрток у груди.

– Здесь он. Живой. Тише, Вера, тише.

Но Вера не слышала. Или слышала плохо. Она начала дёргаться на носилках, и немец на заднем углу едва не выпустил жердь.

– Ровно держать! – прошипел я.

Даша прижала ладонь к губам Веры. Не закрыла грубо, а мягко перекрыла звук.

Вера замычала. У Даши дрогнули пальцы.

– Прости, – прошептала она ей. – Прости, миленькая. Тихо. Ради него – тихо.

Через минуту Вера снова провалилась в беспамятство. Носилки пошли дальше.

Даша даже не посмотрела на меня. И правильно. Смотреть тут было не на что.

Мы шли в напряжении до тех пор, пока не вышли на относительно сухую гряду, поросшую карликовыми берёзками.

– Привал, – выдохнул я, хватаясь за ствол. – Минуты три‑пять… не больше.

Люди попадали прямо в мох. Носильщики опустили носилки. Немец из первого боя сел прямо в лужу и тихо заплакал. Зыков подошёл к нему и без злобы, скорее устало, отвесил подзатыльник.

– Замолчи, скотина.

Шрайбер сел под дерево, спрятав лицо в колени. Он дрожал от холода и страха.

Старуха, которую Петя довёл под руку и усадил на кочку, начала молиться. Сначала почти беззвучно. Потом громче. Губы шевелились, голос набирал силу, как у заводящейся пилы.

– Бабушка, тихо, – зашептал Петя. – Ну тихо же…

Она не слышала. Или не хотела его слышать.

– Петь, – сказал я. – Пусть молится пальцами. Пусть пуговицы твои считает. Только молча.

Петя моргнул, понял, схватил её сухие пальцы и приложил к своей куртке.

– Вот, баб. Вот пуговицы. Считай. Раз… два… только тихо.

Старуха всхлипнула, но голос оборвался. Пальцы заскребли по пуговицам.

Маленькая победа. На три минуты жизни.

Вера застонала. Даша тут же бросилась к ней, проверила повязку.

– Стас, – позвала она шёпотом. – Мне кажется, она тёплая. Или это у меня руки ледяные – не пойму. Может, начинается воспаление, а может, я сама себя накручиваю. Без градусника и нормального света я только руками проверяю. Ей нужны тепло и покой. Здесь она умрёт.

– Здесь она умрёт, если немцы нас найдут, – ответил я, опускаясь рядом с ними.

– Тогда час, – Даша подняла на меня глаза. В них не было просьбы – было требование. – Час привала на следующей суше. Полный. Или к утру вы понесёте двоих: её и меня. Потому что я лягу рядом и никуда не пойду.

– Даша…

– Час, Стас.

– Будет тебе час, – сказал я. – Отойдём ещё на пару километров, найдём яму или соорудим шалаш, спрячемся – и будет тебе час. Обещаю.

– Обещаешь… – Даша горько усмехнулась. – Ты сам на ногах не стоишь.

Она была права. Меня качало. Я опустил голову, и тут проснулся младенец.

Сначала он зашевелился, издав тихий, сдавленный писк. Даша судорожно прижала его к себе, пытаясь укачать. Только это не помогло, ребёнок был голоден. Вскоре писк перешёл в плач.

И этот плач был таким громким… казалось, по крайней мере.

– Тихо, тихо, тихо, – зашептала Даша, оглядываясь в приступе паники. – Тише, маленький, тише…

Но младенцу было плевать на тактику и погоню за нами. Он кричал и требовал своё.

Зыков вскочил, хватаясь за винтовку. В его лице было что‑то нехорошее. Страх? Да. Только не перед немцами, а перед этим звуком, который вёл врага к нам.

– Уйми его! – прошипел старшина. – Уйми, или я сам…

Даша закрыла ребёнка телом. Петя побледнел. Архип отвернулся, будто ему резко стало интереснее смотреть на воду.

Я встал между Зыковым и Дашей.

– Даже не думай.

– Ты понимаешь, что он нас всех…

– Понимаю, – сказал я. – Поэтому ты сейчас отойдёшь на пять шагов и будешь смотреть в лес.

Зыков смотрел на меня тяжело. Очень тяжело. Потом выдохнул сквозь зубы, развернулся и действительно отошёл. Не на пять шагов. На три. Но отошёл.

Ладно. Ещё одна зарубка на нашем с ним счёте. Сочтёмся потом – если это «потом» вообще будет.

Я подвинулся к Даше.

– Дай его мне.

– Ты⁈ – она посмотрела на меня с недоумением. – Ты с ума сошёл. Ты же болен.

– Дай, – повторил я.

Она нехотя протянула свёрток. Ребёнок был горячий, как печка. Я принял его. Маленькое, сморщенное личико, закрытые глаза, беззубый рот, открытый в крике.

Мурзик недовольно заворочался за пазухой и перетёк мне на бок, освобождая место. Я прижал ребёнка к себе, к своей мокрой, горячей от жара груди.

– Тише, боец, – прошептал я хрипло, укачивая его. – Тише. Не кричи. У нас тут стрелковый бой намечается, а ты заладил.

Ребёнок продолжал кричать. Я начал ходить взад‑вперёд по гряде, медленно, покачиваясь.

– Я знаю, тебе хреново, – бормотал я, еле шевеля губами. – Я тоже не в восторге. Но потерпи. Мы выберемся. Слышишь? Выберемся.

Я не знаю, сработали ли мои слова, или просто ритм шагов и тепло моего больного тела сделали своё дело. Крик начал стихать. Сначала стал тише, потом перешёл в хныканье, а потом ребёнок замолчал, сопя и вздрагивая.

Я вернул свёрток Даше.

– Он голодный, – шепнула она. – Укачивай не укачивай – скоро начнёт снова.

Она помедлила, потом опустилась на колени у носилок и приложила ребёнка к груди бессознательной Веры. Малыш ткнулся, засопел и взял.

– Час тишины, – выдохнула Даша. – Может, полтора.

Поднимаясь, она встала так, чтобы видеть Зыкова. Спиной к нему она больше не поворачивалась.

Даша смотрела на меня как‑то по‑новому. Я отвёл взгляд.

– Зыков, поднимай пленных. Идём дальше.

Мы упорно шли до самого рассвета… с паузами, с перерывами, но не замедляясь.

Старая звериная тропа, которую нашёл Чук, петляла между топями и сухими островками. Мы переходили из одного островка леса в другой, пробираясь сквозь колючие кусты и завалы сухостоя.

Дважды нам приходилось переходить глубокие промоины, где вода доходила до пояса. Носилки с Верой несли на плечах, прямо над головой, передавая их от человека к человеку, как эстафету. Пленные работали наравне со всеми. Шрайбер, у которого не было сил сопротивляться, покорно брёл в воде. Раненый парнишка из первого боя совсем сдал. Когда мы переходили вторую промоину, он оступился и ушёл под воду с головой. Архип, не говоря ни слова, схватил его за шиворот и выдернул, как мокрого щенка. Немец выплюнул болотную жижу и закашлялся, но не издал ни звука. Видимо, наконец понял, что шуметь опасно для жизни.

После первой промоины старуха совсем перестала переставлять ноги, и Петя молча взвалил её себе на спину. На следующем сухом клочке она вдруг обмякла у него на спине, как пустой мешок. Петя качнулся, почти сел вместе с ней в мох. Рыжий связист тут же дёрнулся в сторону, к кустам.

Петя побелел, но не растерялся. Ударил его рукоятью пистолета в плечо. Неловко, слабо, но достаточно.

– Назад, – выдавил он. – Назад, гад…

Рыжий замер.

Я сделал вид, что не видел, как у Петьки трясутся руки.

Старуха, хоть и была лёгкой, но Петька был ещё подростком. К рассвету он шатался от усталости, и Янка сменил его, вскидывая старуху на свою спину.

Самым противным во время нашего шествия были «галлюцинации». От лихорадки мне казалось, что я постоянно слышу лай собак. Далёкий, рваный. То справа, то сзади, то прямо из чёрной воды.

Я трижды спрашивал Зыкова.

– Слышишь?

– Нет.

– Точно?

– Точно, мать твою. Иди уже.

В третий раз он ответил не сразу. Замер, повернул голову и сам вслушался в темноту – секунду, две, три.