Пришла, как ни в чем не бывало, не извинялась и даже виду не подала, что был между ними такой немаленький инцидент в Иерусалиме, после которого можно бы остаться врагами на всю жизнь, никогда больше друг с дружкой не заговорить. Пришла, принесла килограмм черешни и прямо с порога заявила: я к тебе по делу. Надо сесть на подоконник и плеваться косточками. Ты готова?

За два часа до того не поверила бы, что согласится впустить Фелли в дом, не поверила бы, что согласится быть с ней на «ты», не поверила бы, что с такого-то расстояния попадет косточкой в дальний тополь.

Но – попала, и дорога от Кэмбрии до Сен-Симеона оказалась короткой и легкой, и проделывали ее туда-обратно два-три раза в неделю, балаболили часами по комму, выходили ночью смотреть на звезды, по очереди играли в «Био-бао», выбивая клетку за клеткой и прыгая, когда удавалось закрыть «калитку», ели варенье пальцами и даже однажды его варили, – наварили с полчашки приторного и несъедобного, но зато своего, и даже делали вид за чаем, что очень сносно, пока не сломались одновременно, не закатились в хохоте по подушкам. Спали в одной кроватке, в Фелькиных рыжих простынках потягивались по утрам, ленились, пританцовывали под будильник, в тяжеленной старинной кровати Вупи говорили о мамах и о ребенках, тискали кошку, видели сны размером с теннисный мячик, нашаривали тапочки в желтом свете ночника на каминной полке, зажженного, чтобы нестрашно. Ластились друг к другу, заплетали косы, дело было нечестное: у Вупи едва хватало на два захвата, зато у Фелли вполне хватало на два часа с половиной.

Так сегодня за косами и потянулась, попыталась поднять их двумя руками, делано надорвалась, повалилась в подушки, косы потянув за собой, вызвав визг и хохот, вызвав короткую драчку со вполне предсказуемой, с ясной вполне победой, – и через пять минут Фелли сидела на Вупи верхом, колотила лапками в худые плечи, требовала: «Извинения или смерть! ну же! ну же!» – «Смерть! Смерть!» – мужественно хрипела Вупи, и тогда Фелли сказала: ах так! – и попробовала задушить в губы губами, попробовала груди задушить пальцами, бедрами задушить бедра, смяла локтями талию, ресницами ударила по ресницам, выдохнула так длинно, что зашлось сердце, и пришлось не умирать все-таки, но жить дальше, прятать лицо в золотые россыпи, целовать шею, гладить ступней прохладные ягодицы, языком язык, телом тело. Может быть, думала Вупи, надо бы и ударить, укусить, унизить, поясом привязать к кровати, может быть, именно этого ей и хочется, может быть, только так ей и бывает сладко, – но невозможно, невообразимо сделать ей больно, когда она так извивается змейкой, так мурлычет котенком, бабочкой бьется. Может, и хорошо бы поцеловать нежно, приласкать тихо, может, тогда и она бы сбилась с любовной ярости, может, тогда и она бы поцеловала и приласкала, и, может, мне бы перестало быть так странно неловко, так безразлично и так прохладно, может, и я бы почувствовала эту волну, может, и поплыла бы, – но невозможно, невообразимо сказать ей: тсссс, родная, поцеловать нежно, приласкать тихо, когда она так извивается змейкой, так мурлычет котенком, бабочкой бьется. К шраму под левым соском прижиматься щекою, погружать язык в соленое густое море, опускаться лицом на округлые груди, вдоль живота проезжать губами, потом щекою, предчувствовать нарастающий спазм, раздвигать пальцы, описывать круг за кругом в тепле и влаге, выманивать указательным содроганье за содроганьем, – только почему мне так странно и бесстрастно, только почему мне самой не судорожно и не сладко, только почему я поглядываю то на кошку, то на будильник, думаю: господи, через четыре часа вставать, завтра буду валиться с ног, как не вовремя все же.

Глава 35

«довольно страшно, должна я тебе сказать, писать, зная, что не получишь, скорее всего, ответа

надеяться, что получишь

как ты там, дорогой иван царевич?

медведи, водка, дом на куриных лапах?

только не убивай меня

я любя, ты же знаешь

буду тебя дразнить, пока ты черт-те где

у меня месячные вот-вот

от этого чувство, что груди налиты соком, и болят соски

сжимаешь – жарко

вот сжимаю

жарко

чувствуешь, как жарко?

то-то же

будешь знать, как уезжать от меня далеко-надолго

завтра все будет ясно с проектом

вроде делаем

вроде я буду большой начальник

комм подвисает

ай-яй-яй

трепались с Авдарьяном

он говорит: моя жена, как стала начальницей, начала на детей рыкать

я ей сказал: увольняйся

она подумала и уволилась

говорит: иначе стресс, не могу

напугал меня насмерть

впрочем

они плохой пример

у них сын первый умер шести лет, непонятно как, бежал, упал и умер

потом сказали – порок сердца, но было непохоже

вот так

а я не буду об этом думать

у твоих детей не может быть порока сердца

если они унаследуют твое сердце»

Глава 36

Из тридцати четырех пришедших одиннадцать были – белые. Это совершенно невероятно, и хочется не то рыдать, не то хохотом заливаться; может, это должно быть лестно мне: даешь объявление: требуются девушки (афроамериканки), без опыта работы в порнографии, для исполнения ведущих ролей в новом фильме Йонга Гросса – набегает молодое мясо и бьет копытом у дверей, лишь бы попасть ко мне на пробы. Из тридцати четырех пришедших, значит, понадобилось одиннадцать завернуть, причем десять из них просто разобиделись, а одна еще и кричала, что я расист и не соблюдаю закона о равных возможностях. О господи.

Из двадцати трех оставшихся семнадцать не годились ни во что, ни на что, я смотрел на то, как они искусственно стонут и повизгивают и принимают перед камерой невыносимые жеманные позы, – и содрогался, и орал: Свободна! Свободна! Свободна! – и лопалось в мозгу: Вон! Вон! Вон! – и только тогда испытывал облегчение, когда они убирались, с глазами кто мокрыми, кто волчьими.

Шестеро остальных под доставленные им вонтоны тихо жевали сценарий, который я наотрез отказался давать на вынос. Две переглянулись и вышли молча, красиво и демонстративно, виляя тугими жопами (одна была дивно хороша, кстати), еще одна побежала за ними следом, как только увидела, что кто-то решился встать и уйти (при этом нарочито хлопнув сценарий об пол), еще одна медленно дожевала губами до конца текста и промямлила что-то типа «мама не велит». Две остальные дочитывали терпеливо; у одной, правда, перекосило добротную морду к концу сценария, но она как раз с тяжелым вздохом сказала: «Я согласна», – и по этому, кстати, вздоху я увидел, что все может оказаться очень даже ничего, она неравнодушна к теме больше, чем к славе, она, кажется, сможет дать неплохой бион, она, кажется, вообще что-то понимает. Другая дочитала очень спокойно и задала три вопроса: 1) гонорар, 2) сроки, 3) кто задействован в других ролях. Я ответил ей более или менее внятно, хотя она почему-то взбесила меня, вывела из себя этими умненькими вопросами. Что же, сказал я, дамы, спасибо, спасибо, мы позвоним вам обеим для последующих переговоров. Вздыхавшая ушла, а вторая как-то мучительно мешкала, переклеивала силиконовую юбку то так, то эдак, а потом сказала скучно и прямо: «Нет сил кокетничать. Я с вами пересплю, если вы дадите мне эту роль. Можно сейчас, можно потом».

У нее была немножко лисья мордочка, какие редко бывают у черных – тонкий нос и не слишком полные губы, выдвинутый вперед подбородок, раскосые глаза. У нее были прямые черные волосы и маленькие аккуратные руки, и не слишком хорошая кожа – великая и странная редкость для наших дней, редко кто решался так ходить на общем фоне. Интересно, какой у нее «белый кролик». Я спросил ее в лоб: вы реально черная – или морф? Она оказалась из «линючих» – тех, кто пять лет назад, когда ввели в широкий обиход возможность пигментного изменения, морфировалась из черных в желтые. К таким все относились плохо, все, кто знали их раньше, – и черные, и желтые, и белые. Называли «линючими» и слегка презирали. Многие не пожалели денег на возвращение пигментации к прежнему состоянию, но заново морфировать лица было дорого, оказывается, и они оставались вот такими, как эта, – монголоидное лицо, черная кожа, странное клеймо на репутации. Она подошла и погладила меня по щеке – осторожно, устало, безо всяких попыток как-нибудь изобразить страсть или желание, безо всякой надежды обмануть меня в своих намерениях и безо всякого, кажется, расчета, что я соглашусь. Это была самая странная и трогательная сцена такого рода в моей жизни – женщина подошла ко мне и сказала: «Я пересплю с вами, если…», и глядела грустно, и очень многое в этот момент понимала, точно так же, как я. Я сказал ей: «Нана, послушайте, я не буду этого делать. Дело не в фильме и дело не в вас, безусловно, вы хороши собой, вы трогательная и обаятельная женщина, вы очень нравитесь мне, но нравитесь некоторым странным образом – вы вызываете у меня желание пообщаться, что ли, пойти пообедать с вами, может, пригласить вас в гости – просто, без цели потом потискать, просто пригласить в гости, посмотреть кино – не порно, а хороший фильм для неглупых, попить чаю». Я нервничал все сильней: я сказал ей: «Но вот „пересыпать“ с вами, Нана, я не хочу, не буду, бог с ней, с вашей наивной взяткой, дело не в роли, дело в том, Нана, что я в беде или, наоборот, в великом счастии – я пока и сам не совсем это понимаю. Дело в том, Нана, что мне это совершенно неинтересно, понимаете – у меня стоит, конечно, и все такое, я, конечно, чувствую эти волны, это „аааах!“, когда оно наконец прорывается с мукой, этот сладкий зуд и о чем там еще мы с вами снимаем фильмы, Нана, – круглые сутки мы с вами, Нана, снимаем об этом фильмы, пленка за пленкой, фрикция за фрикцией, шот за шотом, но понимаете, Нана, я все чаще с годами, с каждым годом или даже с каждым месяцем все сильнее чувствую, что мне это неинтересно и совсем не нужно, Нана, я говорю не о фильмах, хотя и о фильмах тоже, если вы видели мои последние? – спасибо, да, так вот – вы же видели, они совсем не о сексе, секс в них такое средство, простите за сухой термин, такая, что ли, примочка, с помощью которой я пытаюсь гораздо более сложные вещи… словом, вы поняли, я полагаю». Я сказал ей: «Понимаете, Нана, вот я – порнорежиссер высокого класса, весь такой с претензиями и разговорами о праве на свободу трахаться где угодно и как угодно, а сам я, Нана, делал это последний раз примерно в марте – нет, даже в феврале, в январе, скорее, и потом полчаса сидел на краю ванны, думал: господи, для чего мне все это было, на что я сейчас потратил полтора часа, чего добился, чего сам бы не мог добиться – мастурбацией, скажем, бионами, какими-нибудь более интересными вещами? Понимаете, Нана, мне скоро тридцать, мне уже не нужен секс в качестве потереться, он чрезмерно хлопотен, он вполне бессмыслен, он мне скучен». Я сказал ей: «Понимаете, Нана, я ищу в нем только ключи от каких-то внутренних тайников – своих, к сожалению, не партнера, понимаете, секс, как в моих же фильмах, служит мне инструментом – ради бога, Нана, извините мне эту глупую болтовню, непонятный клекот; я всего лишь хотел сказать вам – дело не в вас и не в фильме, дело просто в том, что вы предложили мне то, что мне как-то совсем не нужно, что мне в целом даже и не приятно, что мне, в общем, не интересно… Ради бога, простите, Нана».