Когда я шел к Ади-Яди, черному и страшному, с разрезанной губой и змеиным языком, я трясся; да, нет сил врать – трясся, трясся, не понимал – почему этот человек, видевший меня один раз в жизни, должен дать мне заказ, взять меня на работу в память о покойном моем брате? Я шел и думал, что я скажу себе, когда он пошлет меня на хер. Я не представлял, что можно сказать ему, чтобы хоть чего-нибудь, хоть на один раз, добиться. Я открыл рот и тут же решил, что сейчас совру и смотаюсь, просто скажу, мол, Лис просил передать вам, что… И тут устами моими заговорил Лис, и я облился холодным потом и замер, потому что в этот момент я знал все, все, что можно, о стоящем передо мной человеке: я знал имя того, кто его ненавидит, я знал планы подпольной его компашки на ближайшие три года, я знал, что от него надо возить и кто, кроме меня – то есть не меня, не меня, – его, Лиса! – занимается этим делом. Калька Лиса говорила с ним с верной интонацией о верных вещах, и он послушал меня пару минут и сказал: я очень уважал вашего брата, – и я подумал, что сейчас он вышвырнет меня к чертям, – но он пошел куда-то и вернулся с сумкой, две коробки, восемь в маленькой, двенадцать в большой. Через три дня руки Лиса уложили в эту сумку очки, щуп, паспорт, страховую карточку, два свитера. Ноябрь в Израиле, мокро, холодно, неуютно.
В туалете нет никого, кроме мен я, но я все равно запираюсь тщательно, проверяю кабинку, дергаю пару раз защелку. С момента, когда я накатаю их на запястья – десять бионов на одну руку, еще десять – на другую, – у меня останется тридцать четыре минуты и шестнадцать секунд на то, чтобы пройти регистрацию, таможню и паспортный контроль – все места, где тебе могут заглянуть в сумку, – добраться до туалета на другом конце аэропорта и скатать десять бионов с левой руки и десять – с правой. Опоздать, дорогой Виталик, будет крайне неприятно: начнут активироваться раскатанные бионы, и ты почувствуешь себя одновременно маленьким мальчиком, которого насилуют большим вибратором, и извивающейся под электрошокером мазохисткой, и тем, кто держит электрошокер, и морфом с рыбьим хвостом вместо ног, обнимающим под водой маленькую русалочку, и нежной лижущейся лесбиянкой…
…Уронена сумка. Поднять, отряхнуть. Четыре секунды. Раскалывается голова. Набрать в рот воды из крана, найти, выдрать из упаковки, засунуть в рот таблетку. Одна минута восемь секунд. Если бы в это время у тебя на руках уже было по десять бионов, ты потерял бы в общей сумме одну минуту двенадцать секунд. Когда ты шел к туалету со своей ношей, маленькая старушка тихо ругалась с девицей за регистрационной стойкой – хотела тащить за собой в самолет этот нереальный гигантский саквояж – шесть минут четыре секунды. Теперь представь себе: сбой в компьютере, твой билет выплевывает обратно, потом принимает. Пятнадцать секунд. Очередь на паспортном контроле – двенадцать минут двадцать одна секунда. Представь себе, что девочка в военной форме пытается открыть твой паспорт не с той стороны – восемь секунд, она идет позвать кого-то, кто-то не идет, – полторы минуты… За паспортным контролем ты добегаешь до туалета – заняты две кабинки, третья заперта, две минуты одиннадцать секунд…
Дверь кабинки распахивается, ручка грохает об стену, ты грохаешь сумкой с бионами об пол, и секунду вы с пучеглазым мужиком пялитесь друг на друга в ужасе и недоумении, он звонко и пискляво говорит: «Простите!» – и быстро грохает дверью кабинки, и уж на этот-то раз ты трясущимися руками закрываешь задвижку как положено и несколько секунд сидишь, пытаясь проглотить собственное сердце, обливаясь потом и прилипая к бачку немедленно промокшей футболкой… Восемь бионов в маленькой, двенадцать в большой. Леденящий ужас. Невозможно, невозможно. Ты встаешь на негнущихся ногах, застегиваешь сумку и выходишь из туалета, и бредешь к выходу из аэропорта, и пытаешься представить себе, что ты соврешь Ади-Яди, когда будешь возвращать ему неперевезенный его товар.
Глава 82
Самое неприятное в таких ситуациях – что совершенно невозможно сходить в туалет. А в туалет, по малой нужде, уже очень сильно хочется – но покидать комнату, когда снаружи стоит группа захвата и ждет первого же, кто выйдет из комнаты, чтобы продырявить его, как тетерку, – неумно. Самое неприятное: как ты оказался внутри, а не снаружи, если идет задержание по делу, которое ты сам вел столько лет? В целом понятно, как оказался: оказался, потому что сам виноват, не рассчитал степень опасности противника, пришел с лейтенантом на пару опечатывать студию и арестовывать хозяев – а они начали метать коленями какие-то странные огненные кривые – что это такое? откуда? почему никто не знал? – и вот ты сам за свою неосмотрительность расплачиваешься: сидишь в комнате, вернее, лежишь, привязанный к кровати тонкими прозрачными веревками, которые, однако, никак не рвутся, и мучительно хочешь по малой нужде – но признаваться в этом подонкам-подпольщикам совершенно нет сил, плюс – как-то вполне понятно, что такое признание вряд ли смягчит их сердца, будет противно и стыдно, нет, лучше терпеть и надеяться, что все-таки группа захвата разберется раньше, чем ты успеешь сходить под себя. Интересно, что думают коллеги, ведущие снаружи переговоры с дорогими представителями компании – черт, не помню названия компании, но помню, что оно из тридцати трех слов и в нем какие-то четыре все время повторяются, – так вот, что думают дорогие коллеги, стоящие снаружи, о том, что в заложниках у мерзавцев находится не кто иной, но следователь Дэн Ковальски?
Эта мысль почему-то оказывается мучительно важной для Дэна, и он напрягается изо всех сил, чтобы услышать мысли своих коллег. Ему это удается, но мысли идут как-то медленно и с помехами, и все они почему-то не касаются его, а касаются Афелии, и получается, что это Афелия на самом деле взяла его в плен, и он на секунду даже забывает о мучительном напряжении в области мочевого пузыря и думает: сука, ох, я еще доберусь до тебя, сука, ох, как же я еще тебя достану – но тут к нему подходит один из мерзавцев-подпольщиков, полосатый морф с длинным лошадиным лицом, и спрашивает: ну как? Плохо, что от усталости и напряжения Дэн не может понять, о чем, собственно, его спрашивает зебрус, но зато прекрасно понимает, что сейчас все зависит только от него, от его ответа на какой-то заданный прежде вопрос, ответа, из-за которого его и держат привязанным к кровати, лупят периодически огненными полосами по ногам и не дают пойти в туалет. Дэн старается забыть о боли в ногах и о мочевом пузыре и изо всех сил сосредоточиться на вопросе; он случайно смотрит вниз и видит, что зебрус стоит без штанов – и у него огромный, длиннющий член, такой, какой однажды довелось Дэну увидеть у зоопарковой зебры. Этот член так поражает Дэна, что на секунду он даже перестает думать о судьбоносном забытом вопросе и переключается на мысли о том, что – как же его терпят женщины? А они делают себе влагалище, как у зебры, – вдруг четко отвечает Дэну какой-то голос, и Дэн понимает, что это внезапно сошлись наконец на одной частоте с его собственными мыслями мысли его коллег, только неясно было, кто именно сейчас говорит. «Извлекают матку, – внятно продолжил Голос, – и делают длинное-длинное влагалище. Его снимают в снаффе. Снафф нельзя найти, потому что его отдают в специальные компании по обработке биона, и там снафф специально подгаживают. Клиент ничего не замечает, ему такие тонкости неведомы. А мы, мудаки, потом проверяем бион, видим нечистые куски – и решаем, что это зачищали фальшак, чтобы он выглядел как снафф. А на самом деле это портили снафф, чтобы он выглядел как фальшак». Дэн от озарения, подсказанного Голосом, едва не подскакивает на кровати, к которой он привязан, и зебрус опять стегает его огненной полосой по ноге, и Дэн едва не кричит, но берет себя в руки и четко и громко повторяет гениальное откровение Голоса по поводу снаффа, потому что это и есть правильный ответ на заданный ему решающий вопрос. Тут вдруг ему на плечо кладут что-то холодное, и он резко дергается и от испуга все-таки писает под себя. От стыда он закрывает глаза и лежит так, пока Голос не говорит: «Мне кажется, его надо разбудить. Он так дергается, ему что-то плохое снится».