Немного помог коньячок в самолете, причем не просто коньячок – коктейльчик, два коньячка и одна «Сабра». Сердце совсем отпустило, да и бодрость духа стала возвращаться потихоньку, – не драйвом бешеным, но приятной уверенной расслабленностью. При взгляде на хорошенькую стюардессу – маленькая грудка за маленьким декольте, славная улыбка в ответ на мою улыбку, я ей приятен – как-то потихоньку начало просыпаться чувство гордости, чувство ПОСТУПКА, потому что эта поездка была – ПОСТУПКОМ. С этой поездкой были связаны Решение, Действие, Риск, и только одно давило, одно подгаживало темным пятнышком сияющую картину: что неделю назад все-таки поддался на уговоры микроцефала-консультанта и кальку снял, не выдержал. Я старался вбить в его крошечную головку (видно, так и не влезло), что мне совершенно необходимо сохранить ее еще на две недели по одному семейному д-е-л-у (и на эту, так похожую на его собственную, многозначительную интонацию он внутренне немедленно откликнулся и спросил: «А как же ваша п-е-ч-е-н-ь? И вообще…» – и тут начал рассказывать снова про крысу, и я держался, как мог, старался не слишком слушать, но когда он в запале сделал такое царапающее движение по своему горлу – тут уж меня передернуло и повело, и чуть не стошнило на пол его светлой горенки, и кончилась борьба). Когда-нибудь я Еввке мог бы рассказывать, с чего началось наше благосостояние: с того, что папа, рискуя собственным п-с-и-х-и-ч-е-с-к-и-м здоровьем и п-е-ч-е-н-ь-ю, полетел в Израиль – отбирать наши семейные деньги, наследство дяди Саши, у опасной проходимки (проходилки? проходимицы?). Но, может, так и лучше, так и ярче оно: как папа, без посторонней помощи, без посторонней помощи, да-да. Вчера звонил проходимке по комму, не включил экран (хотя на нее очень посмотреть хотелось, аж дернулось все при этой мысли), холодно попросил встретить меня в аэропорту – «мне надо побеседовать с вами по семейному делу». Хорошо сказал и правильно, и гордился потом, что это интуиция прекрасная подсказала, как с ней разговаривать, а не какая-нибудь калька, и почувствовал себя гораздо лучше, потому что с первых слов удалось понять, что в ответ на сухой деловой тон она обычно теряется, пугается, чувствует себя виноватой невесть в чем. Обрадовался и дернулся, и порезал себе палец, когда ноготь стриг. Ноготь поплыл по воде, а за ним поплыл коротенький красный шлейф, вьющийся, как рыбкин хвост.
Сейчас, в самолете, играясь в презент от Эль-Аля – игрушку на микродиске под названием «Эль-Аль спасает всех!» – вспомнил эту радость и подивился: почему удивлен был собственной проницательностью, с чего? И тут же разозлился на Лиса, и знал, что это нехорошо, а все равно злился и злился: вот до чего он меня довел, вот до чего, до того, что я, справившись с чем-нибудь без его помощи, чувствую себя героем, тьфу! Разозлился окончательно и тут же потерял одного медведя (Эль-Аль почему-то спасал заблудившихся в лесу медведей – сбрасывал им шубы с небес, – интересно, из кого сделанные? Из волков?), но было не жалко.
Летел налегке и поэтому вышел в зал ожидания, когда никого еще не было – все стояли за багажом. Боялся, что не узнает ее, – но узнал по фотографии, которую после смерти Лиса Леля передала ему: рыжая, невысокая, с хорошей фигурой, не красавица совсем: резкое и очень усталое лицо. Подошел к ней, и она сразу догадалась, встала, посмотрела холодно и медленно – явно ища черты сходства; в какой-то момент ощутимо, зримо передернулась. Я подумал – не подать ли ей руку, и передумал, потому что он – подал бы. Она сказала: «Здравствуйте, Виталий». Развернулась и пошла наружу, в зной и блеск, к машине, и я шел за ней – и вдруг заметил, что она чуть прихрамывает на левую ногу – и дальше всю дорогу пытался понять, откуда мне известно, что она ломала эту ногу полтора года назад во время прыжка с парашютом и уже давно не хромала, а вот теперь – снова.
Глава 93
Вдруг стало спокойно. Из отделения Глория вышла очень бодрой – и прямо рядом с полицией в какой-то ужасной столовке быстро и жадно наелась – впервые за последние два дня. Осоловев и приятно отяжелев, позвонила маме, сказала, что все в порядке и все уладится, подробности потом, сообщила, что, кажется, простужена и хочет отдохнуть денька три, добрела до машины и медленно, спокойно поехала домой – поразмыслить.
Все два дня, пока сидела в камере, то приходил, то вызывал к себе в кабинет мальчик – а если присмотреться, какой, нафиг, мальчик? – да он младше тебя всего лет на десять, просто – маленького роста совсем и юркий, и из-за этого кажется ребенком в полицейской форме, попрыгучей мышкой, – слышала, как кто-то звал его «Муад'Диб», подивилась – вот ведь, фильму Барлока уже лет десять, а все еще помнят. В первый день так гладко все шло: глаза у мальчика горят, рот приоткрыт – ловит, ловит каждое слово Глории Лоркин, хозяйки знаменитой студии «Глория'с Бэд Чилдрен», арестованной по доносу Афелии Ковальски, когда-то – чилльной прошмандовки, а теперь – статусной ванильной звезды. Внятно и последовательно, как и было договорено с Фелькой, как триста раз было отрепетировано с адвокатом, – сперва отводила Глория Лоркин от себя и от своей студии грязные наветы, гордо и холодно поджимала губы, говоря об «этой неблагодарной девчонке». Да, в самое сердце ударила Глорию Лоркин, столько сделавшую для Афелии Ковальски, эта неблагодарная девчонка своим предательством – впрочем, давала понять Глория, как подлинно любящая «вторая мать», она, конечно, огорчена до слез, и сердце ее, конечно, разбито, но… конечно, почти прощает, почти не держит на нее зла. Несколько раз, как бы ошибаясь, как бы забывая, что тут следственный отдел полиции, а не узкий семейный кружок, называла Ковальски «моя девочка» – и спохватывалась, и просила прощения, и продолжала: «Так вот, Ковальски действительно очень много знала о финансовых делах моей студии…» – но чувствовалось, что официальный этот тон – ложный, что сердце старого друга рвется от тревоги за «ее девочку» – и что угрызения совести мучают мадам Лоркин, не дают ей спать: как же я, зрелый, умный человек, умудрилась так обидеть, так задеть мою девочку, что ей захотелось причинить мне столь сильную боль? – и у сержанта Энди Губкина, ей-богу, переворачивалось все внутри от этих страданий немолодой, но очень, очень еще красивой женщины; как все-таки эта сучка предала ее! – что же за мир гадкий.
Сержанту Энди Губкину вообще на этом деле нелегко пришлось, совесть его мучила, совесть – и что женщине этой так плохо, а он ее терзает своими расспросами, мучает; и что все-таки из-под самого носа у Ковальски он, Губкин, это дело увел, – как все не вовремя, а Дэн выйдет через месяц из своей больницы – с каким выражением ему в глаза смотреть? Поэтому после двух часов первого допроса не выдержал, вытащил с размаху главную свою карту, которую вообще-то на второй допрос приберегал, – вытащил, чтобы самому себя легче было в руки взять, чтобы вспомнить, что за добрая леди перед ним сидит: «Мадам Лоркин, а теперь расскажите нам о двух погибших во время съемок в вашей студии».
И вот тут Глория и ее адвокат так посмотрели друг на друга, что Губкин немедленно понял: попал, попал, вот вам и добрая леди! Не наврала Ковальски, не наврала, как он уже недобрым делом подумал, – чтобы они как можно скорее это дело раскрутили, чтобы немедленно они взяли бывшую старшую подругу, с которой рассорилась, – быстро, без отлагательств, – а потом сказала бы: «Да я ничего твердо не знаю, да слухи, да то-се…» Губкин аж передернулся, потому что холодом и мерзостью тут повеяло, и сказал уже безо всякой мягкости и даже устало как-то, потому что вот с этого момента, конечно, и начиналось рытье в говне: «Мадам Лоркин, вы слышали мой вопрос? Отвечайте». И нехорошим ломающимся голосом Глория Лоркин, делано подняв татуированные завитками ломкие брови, спросила: «Каких погибших?»
Потому что ни про каких погибших они с Афелией не договаривались, не было в сценарии никаких погибших. В сценарии было так: Фелли идет к ментам, стучит на Глорию, говорит, что на студии снимаются люди, не подписавшие договор о добровольности, а значит – можно сажать за насилие и т. п. (Больше не за что; распространением Глория якобы вообще не занималась – так, любительские съемки, и студия, между прочим, по всем бумагам называлась «закрытый частный клуб», а уж что каким-то образом фильмы, снятые в этом закрытом клубе строго для внутреннего просмотра, просачивались наружу – о том можно было только сожалеть… Следователь Ковальски, полный ярости, рыл бы, рыл и нарыл чего, а эти – ничего они не нароют, должного драйва нет.) Фелли, соответственно, получает неприкосновенность. Глорию берут, не могут предъявить ни одного свидетеля – то есть кого бы то ни было, игравшего в опасные игры в ее «частном клубе» без договора о согласии, – и отпускают с миром, и потом не могут тронуть еще года три. Все свободны, все довольны, всем спасибо. Но ни о каких погибших не шла речь, ни о каких, ни разу – и в первую очередь потому, что Афелия не знала, не могла знать, та история произошла за три года до ее прихода на студию, два человека о ней знали, один умер, второй в китайской Японии – откуда, как??? – и Глория, прекрасная актриса, так ловко игравшая с самого момента задержания, потеряла лицо, уставилась на своего адвоката и почему-то его, а не следователя спросила, делано приподняв татуированные завитками ломкие брови: «Каких погибших?»