Бьет ложкой по тарелке, брызги супа разлетаются по и без того не особо чистой скатерти.
– Смерть приносит освобождение! В этом и беда чилли – они говорят о сексе, дешево, скучно, тупо говорят о сексе, как будто это важнее всего, как будто смерти не существует! Даже когда они имитируют снафф, все равно – это не о смерти, это одно притворство! Ты вот оценишь, это же в твоем духе, Гросс: лучшая картина, которую можно снять, – взрыв бомбы на церемонии вручения «Голден Пеппер»! Все звезды будут в нашем фильме, заживо, да!
Смеется, но смотрит невесело, оценивающе, как будто проверяет – присоединюсь ли я к его веселью? У него не хватает зубов. Тоже мне эпатаж – ходить без зубов. Вомбат, древесная крыса. Почему он выбрал именно это животное? И почему мне это вдруг становится совсем, совершенно неинтересно? Я не хочу иметь никакого отношения к подростковому бунтарству пятидесятилетнего мужика, которому давно пора думать о том, что шкурка его линяет, время его проходит, он уже никому не нужен, он реликт великой эпохи, и скоро даже в этом качестве никому не нужен будет. Как великий Годар последние двадцать лет жизни, упокой, господи, его душу. И протестовать против конформизма индустрии чилли так же глупо, как протестовать против старости и смерти. Нет, даже глупее – потому что от старости и смерти никуда не деться, а на чилли свет клином не сошелся, и на ванили не сошелся, – но нужно мужество, мужество отказаться от наработок, мужество сказать себе: свет не сошелся клином… Странное чувство: мне неловко, что я так им восхищался. Нет, это чувство надо давить в себе, надо думать иначе: я восхищался им, когда мог им восхищаться. Я могу отказаться от собственной наработки: «я восхищаюсь Грегори Ташем». У меня есть другие ориентиры.
– Ты думаешь, – говорит Грегори, – что ты разрушишь систему изнутри. Ха! Фиг тебе, фиг тебе. Все, что ты делаешь, – да ты ее только укрепляешь. Она тебя использует – и выкинет, как шкурку от банана. Как шкурку. Понимаешь? (Делает такой жест, как будто срывает с банана шкурку. Задевает локтем стакан, ловит, ставит на место.)
На себя посмотри, шкурка. Проплешины. Мешки под глазами. Старость. Идеи плохи тем, что не могут заполнить плоть полностью – где-то остаются лакуны, трещины, щели – и в эти трещины заползает время. Твои нетленные идеи борются с разлагающейся плотью, в которой они заключены. А плоть всегда побеждает. Человек, столько лет проведший в порноиндустрии, должен понимать это лучше любого другого.
– Я не уверен, – говорю я вслух, говорю неправду, потому что мне совсем не хочется обсуждать с ним правду, – я не уверен, что я когда-либо собирался что-то менять. Я использую систему в своих целях, вполне меркантильных, ну и ладно. Я не идеалист – ну и что такое?
– Тогда почему ты вчера дверью хлопнул и на прессухе обозвал Михалкова-пятого «облезлым хорьком»? – ржет.
– Потому что он облезлый хорек! Я злюсь, да, но я злюсь, потому что не сработало. Я надеялся, что все-таки художественные, простите, достоинства «Белой смерти» как-нибудь перевесят, перевесят все – и их страх, и что там еще им мешает. Что они сумеют почувствовать, понять, что ли… Ну, я просчитался. Я уже в прошлом году давал себе слово – хрен, больше никаких «Пепперов»! И сдержу его на следующий год. Но вот не надо делать из меня революционера. Я слишком, знаете, стар для этих игр! – И на этой фразе я едва не прикусываю себе язык и меня заливает стыдом, но, к счастью, он меня не слышит, потому что смотрит на женщину – на немолодого, с пятнами седины, толстого миксуса – коала, но с рысьими кисточками на ушах. Это Ланда Голд, когда-то – прекрасная актриса, губастая и тонконогая, как обезьянка, теперь – бессменный секретарь «Коалиции», вечная подруга Таша, я вспоминаю знаменитую фотографию мирных времен – как он держит ее за шею, нежно и осторожно, и смотрит на нее, как дитя на подарок, – и сейчас он оторвался от супа, не слушает меня, смотрит на эту женщину, как дитя на подарок, и вдруг пододвигает ей стул таким молодым, ловким, тонким жестом, что на секунду мне кажется подделкой эта плешивая шкурка, эта наивная суетливая речь, – но только на секунду, потому что он говорит:
– Именно! Никаких «Пепперов»! И это должен быть только первый шаг! Ты не хуже меня знаешь, – нельзя оставаться в индустрии, игнорируя ее правила. Сдаться или порвать навеки! Только так!
Я смотрю на Ланду, а Ланда на меня. Я вижу, что она понимает: я ищу в ней губастую тонконогую обезьянку и не нахожу ее. Наверное, ей становится больно. Я быстро опускаю глаза.
Интонация, с которой она обращается к Ташу, поражает меня. Это интонации матери, говорящей с болтливым, но не очень умненьким ребенком, и в эту секунду я понимаю, от чего и ради чего Ланда Голд отказалась десять лет назад.
– Ты уже сказал ему, что мы хотим?
– Свободы и смерти, мы всегда хотим одного и того же! – Грегори смеется, Ланда улыбается и гладит его ладонь, а я думаю, что глупо хотеть того, что неизбежно; смерти в особенности.
– Мы предлагаем вам, – говорит Ланда, – присоединиться к нашей Коалиции. Делать бомбу. Бросить ее под ноги членам жюри на будущий год.
Она говорит это, потому что хочет сделать ему приятное. Она смотрит на меня, а я на нее, и мы оба знаем, что играем роли ради этого бедного человека, который макает распадающийся кусок хлеба в остатки супа.
– Как – бомбу? – спрашиваю я с деланым испугом.
– В переносном смысле. Объявить о том, что вы разрываете с чилли, что выбираете путь независимости. Что вы делаете теперь картины не для проката, а для искусства.
– Для меня это все равно что сказать, что я снимаю кино для слепых, – говорю я со вздохом. – О каком искусстве вы говорите, Ланда?
– О настоящем искусстве. О том, что делается не на продажу. Например, о сотрудничестве с Гауди. – Вомбатус вдруг снова заводится, даже привстает со стула. – Он, вероятно, сэмплирует некоторые мои работы, не самые, конечно, смелые, но все равно – это прорыв, безусловно! Он – наш!
О да. Гауди, конечно, бессребреник. Чистое искусство, нечто вне рынка, а как же. Господи, какой он ребенок, этот старый человек.
– Понимаете, Ланда, – говорю я, глядя в ее подернутые усталостью глаза, – меня не интересует искусство. Меня интересуют только деньги. И, может быть, слава. Потому что деньги – это именно то, к чему все может быть сведено. Единое мерило успеха.
Мы с ней понимаем друг друга, она осторожно и незаметно прикрывает глаза, подавая мне знак, а потом говорит возмущенно:
– Грег, нам не о чем тут говорить! К черту его!
– Под этим девизом десять лет назад вы все и легли под Ассоциацию! – рявкает Грегори, а Ланда накрывает своей седой лапкой его ладонь и говорит:
– Пойдем, пойдем.
И когда они поднимаются, чтобы уйти, она еще на секунду оборачивается ко мне и улыбается едва заметно, и я вдруг чувствую такую к ним нежность, как будто мама и папа ненадолго зашли ко мне в гости и вот, уходят, – и я почему-то знаю, что больше никогда уже их не увижу.
Глава 69
Дачей заниматься надо на выходных, а сейчас уже половина третьего ночи и надо собраться, встать и закончить с квартирой, потому что за последние пять часов ничего, ничегошеньки тут не сделал: как пришел, как сел на диван перед вэвэ, так и просидел, переключаясь с канала на канал, так и просидел, как будто у себя дома, как будто Щ, скажем, в ванной или на кухне – чай заваривает, роется в коробке с печеньем, сейчас вернется. Надо встать и сделать что-нибудь, сейчас половина третьего ночи, в десять утра тут будет его адвокат с оценщиком – надо продавать квартиру и оставшуюся мебель, и вэвэ, и хранящуюся на даче дорогущую аппаратуру, его любовь и гордость, – но это все уже без Лиса, увольте. Лис пришел сюда буквально на часик, буквально на полминуты – разобрать, по просьбе адвоката, личные вещи покойного друга, посмотреть, нет ли чего чужого, нет ли чего, что надо вернуть партнерам, работодателям, друзьям, еще кому-то, а все остальное, сказал адвокат, видимо, продадим, если не найдем наследников – но у него же вроде нет наследников? Вроде нет. Так что Лис здесь на секундочку только, взглядом буквально по полкам пробежаться и уже навсегда уйти из этого дома, неизвестно чьего теперь, неизвестно зачем нужного.