Морс из белой смородины, прозрачные капли, морс, мятая ягода, круглые морщины на салфетке, черненький хвостик плавает за стеклом широкой бутылки, морс из белой смородины, след от губ на краю стакана. Я приехал говорить о деньгах, но почему-то говорю только о глупостях – о микроцефале, о трамвайных билетах, о Такеши Миике. Я говорю о Такеши Миике, микроцефале, трамвайных билетах – и зверею, зверею, потому что вот она – передо мной, а перед ней – не я, а Лис, я пытаюсь быть как Лис – и впервые за всю свою жизнь я чувствую, как мне это легко дается, как мое вечное желание – с которым боролся, да, потому что стыдно, нелепо и глупо, и я имею право собой быть – но оно возвращалось всегда, – так вот, сейчас мое вечное желание быть как Лис – осуществляется, осуществляется так легко и так естественно, что на меня нападает дурная и постыдная эйфория, и я – вдруг! – горжусь тем, как мы с ним похожи, как сквозь меня проступает – он, и мысль о том, что сквозь него должен был периодически проступать – я, и что это должно было приводить его в ярость и сводить с ума, в душе моей отдается победной песней. И сейчас я чувствую, что если мы с ним посмотрим на эту женщину вот так, и в две фразы, в две фразы скажем буквально, чего нам надо, и сделаем такой жест – …Но мы не делаем такой жест, потому что я – я, лично я, – вдруг понимаю, что ничего от нее не хочу. Ничего. Я пока не понимаю, правда, почему – и закрываю на секунду глаза, а когда открываю – вижу, что глаза Яэль тоже закрыты и она не двигается и «Яэль?» моего не слышит, и я подхожу к ней, встряхиваю за плечо и спрашиваю: «Яэль, вы в порядке?» – и она открывает глаза, а в это время прядь падает мне на лоб, и я отвожу ее привычным жестом – и тогда Яэль резко, одним рывком, кулачком, тычком бьет меня в предплечье, и надо бы возмутиться, но что-то не дает мне возмутиться… И я сдаюсь. Я сдаюсь, сдаюсь, я ухожу со своих позиций, яблоки, мармелад, фасолевая пастила, морс из белой смородины – все остается, я ухожу. Потому что если бы он оказался на моем месте – он бы думал только о том, как надо, о Еввке, о деньгах, о Тане, о будущей жизни, – и делал бы все как надо, и шел бы, как танк, и считал бы, что он в своем праве. А я – я могу быть человеком, а не танком; я могу быть лучше, и чище, и человечней, и мягче и честнее. Потому что вот сейчас я плюю на то, что я в своем праве. Что у меня жена и ребенок, что у меня Таня и нехватка денег. Я делаю так, как… как считаю нужным. Я оставляю ее в покое. И он тут ни при чем.

Зеленый чай, раскрутившиеся лиственные спирали, обрывок чайного листка, как надкушенный тараканий панцирь, зеленый чай, зеленый чай, желтая жидкость, терпкий привкус, чуть надбитая пиалушка, половина седьмого утра, за окном пальма. Я говорю: «Виталий, простите, мне через три часа уходить на работу, я должна поспать хоть немного», – и он верит, начинает быстренько собираться, и я говорю ему: «Не уходите голодным, возьмите себе что-нибудь на завтрак, а дверь захлопывается, так что я лягу, а вы, когда вам удобно…» – и тогда он говорит: «Тогда можно… я загляну в холодильник?» – и я ухожу быстро, и какое спать, тем более что испортилась, помимо прочего, холодная стена, техник будет завтра, а сейчас нечего уже было снять с себя, чтобы стало легче, – на полу одеяло, на стуле футболка, на простыне картонные складки, липкий пот на коже, спальня плавится, растворяется в собственном твоем соку, и понимаешь вдруг, что уже полчаса просто бродишь по комнате, от кровати к окну, от окна к шкафу, к туалетному столику, холодной стене, которую каждый раз трогаешь – теплую, противную, шероховатую, – как будто что-нибудь может само по себе измениться. В голове зима, в сердце ужас. Скатать из-под коленок два релаксационных биона, надетых так, чтобы он не видел, помогших, как мертвому… Как мертвому. Яэль, Лис мертв. Его нет больше. Этот человек у холодильника – ты знаешь, кто он. Он не просто не Лис, – он антипод Лиса, столько же рассказывалось тебе, столько говорилось, столько раз Лис жаловался, объяснял, пытался с твоей помощью разобраться – как с ним быть, с безответственным, эгоистичным, наглым, трусливым. Он всегда пользовался Лисом, он и сейчас просто пользуется Лисом, его калькой, калькой твоего Лиса, которого нет больше, это только интонации Лиса, только его жесты, только разрез глаз, форма рук, движения губ, только иллюзия того, что этот Лис знает, все, что тот Лис знал, и все, что тот Лис знал именно о тебе, – но он не знает и знать не может, просто тебе страшно, что вместе с тем, твоим Лисом, навсегда ушло все твое, что входило в ваш мир, – ваш, общий: все твои письма, и все твои рабочие проблемы, и запах твоих волос, и вкус кожи, и ощущение от твоей руки, вжимающейся ему в спину, и то, как ты плачешь, когда слышишь песню о Белой Чушке, и то, как ты сердишься, когда кто-нибудь выключает экран комма посреди разговора. И сейчас, пока этот – не тот! – человек в прихожей надевает туфли и захлопывает за собой дверь, – запомни навсегда, пойми и запомни, что кроме эфемерного, калькой навеянного сходства ничего общего не имеют между собой эти два человека – твой, которого нет, и этот, которого нет. Ничего общего они между собой не имеют. Повторяй это, повторяй это, Яэль, или ты рехнешься. На кухне темно и тихо. Надо убрать со стола, перемыть посуду, вытряхнуть циновки, прогнать ночных призраков, раскрыть балкон, хоть немного остыть, пока не взошло солнце, – но вместо этого стоишь посреди кухни на ватных ногах, зажимаешь рот ладонью, другой ладонью держишься за край раковины и смотришь на мраморный столик возле окна и на лежащий там предмет – и с каждой секундой на кухне становится все темнее.

Баночка из-под йогурта лежит на боку на мраморном столике, потому что ее повалила оставленная внутри ложка.

Глава 97

Дэну удалось улизнуть от Энди только сейчас, – улизнуть, смыться, добраться до стойки «Сабвея» и заказать бумажный стаканчик с омерзительным жидким кофе. Дэн плюхнулся на пластмассовый стул, стоящий особняком, отдельно от столиков, просто – слева, рядом с киоском, и несколько минут грел руки о шершавую бумагу и тупо смотрел на то, как отвратительный тип с огромным крокодильим хвостом неуклюжими короткопалыми лапами отчищал от майонеза крышку своего комма. Зеленый отлив его кожи казался отвратительным, а вокруг чешуек на локтях ясно виделась пыль. Под одну чешуйку попал чей-то волос, и от его вида Дэна замутило. Единственный морф Дэна – выпуклая, блестящая металлом филигранная звезда вокруг левого соска – был сделан больше пяти лет назад, и Дэн искренне считал, что для приличного человека этого предостаточно, а на большинство современных морфов и вообще смотреть противно, непонятно, что за выродки, да и за время своей работы в отделе на такое насмотрелся – что на сетах, что живьем – бррр… Пойти бы поспать сейчас, а лучше было бы вообще сегодня не видеться с Энди. Но Энди глодало мучительное чувство вины перед Дэном за дело «Глория'с Бэд Чилдрен» и за то, что не бывалому следователю Ковальски, а самому маленькому Энди довелось упечь мадам Лоркин за решетку и давать бесчисленные интервью прессе (в ходе которых Энди всегда долго и подчеркнуто подробно разъяснял всю важность проделанной следователем Ковальски подготовительной работы, да никто почему-то этих объяснений не печатал). И поэтому Энди вился над Дэном, как сиделка над больным. Они уже успели поужинать вместе в честь Дэнова выздоровления (Энди угощал и полвечера извинялся), выпить пива после работы еще через три дня (Энди угощал и полвечера извинялся), а теперь вот Энди достал два билета в центральную ложу на Фитнесс-сквер – за бешеные, надо полагать, деньги, – и Дэн уже совсем собрался жестко и внятно отказаться, но Энди так смотрел, что… – словом, выходной Дэн провел в центральной ложе на Фитнесс-сквер, наблюдая знаменитый нью-йоркский ежегодный Morph Pride Parade. Совершенно непонятно было, что, собственно, вызывает у этих уродов такой pride, но толпа зрителей была огромной, снимали на коммы, записывали бионы на память, – и в толпе этой оказывались время от времени существа похлеще тех, что ехали мимо ложи на увитых лентами платформах.