Ждал только платформы с педоморфами – непонятно почему, но хотел посмотреть. Совсем, кстати, непонятно почему, по-настоящему непонятно: как ванильщика, его интересовали только неморфы, как игрока – только гимнастки – и, опять-таки, неморфы. Может, сейчас хотел посмотреть на этих, морфированных, из-за истории с той бедной девочкой-полицейской, как ее, а может, из-за недавнего скандала на ринге – дома, в Праге, Хопчик ввел новенькую, которую раньше никто не видел, сказал, что перекупил ее у кого-то там, новенькая была дивно хороша, но уже на третьем ее выступлении кто-то заподозрил неладное, затребовал экспертизы – и девочка оказалась удивительно удачно сделанным педоморфом. Хопчику тут же, на месте, по старой традиции обрубили пальцы – это Волчек смотреть не стал, вышел. В Лос-Анджелесе приличных гимнастических рингов целых три и все очень хороши – единственное утешение Волчеку здесь, – но они фактически раз в неделю каждый, а в остальные дни как жить? Волчек выиграл в четверг более семисот азов, но играл неинтересно: ставил на Меладзе, и так всем было ясно, что она победит, и против нее ставили только те, кто надеялся на катастрофу: ногу сломает, сорвется в истерике, поскользнется, наконец. Не поскользнулась и ногу не сломала, но и ставки делили на большой раунд, и в целом скучно было. Странно: Волчек в какой-то момент понял, что хочет, чтобы сломала. Понял, что не полетом ее наслаждается и не тем, какие странные узоры создает серебряное тело, обвитое черной трепещущей лентой, но наслаждается выражением страдания на личике, напряжением и периодически мелькающим чистым ужасом – когда, видимо, есть наносекундная опасность ошибки. Впервые после этого выступления не смог бы в деталях разложить его на пируэты и приемы – не заметил и почти не запомнил. Запомнил личико, натяжение мышц, капли страдальческого пота… и желание, чтобы она упала, свернула себе шею, переломала ноги, руку вывихнула и рыдала, по-настоящему, слезами рыдала, кричала бы и плакала… Даже сейчас, три дня спустя, Волчек передернулся и вдруг почувствовал неожиданно набухший член. Смутился как-то по-мальчишечьи и подивился, кстати, – всегда была чистая эстетика, никогда у него на этих плоских, дебильных, восхитительных гуттаперчевых кукол ничего не стояло.
Удалось потихоньку спуститься под эти прекрасные размышления, почти к самой ложе, в первый ряд фактически, – все уже орали, танцевали и бушевали, и никому не было дела до билетов и предписанных ими мест. Платформа с педоморфами уже была видна вдалеке – ужасно оформленная, как все эти платформы, – какие-то цветы, деревья, гигантские плюшевые медведи, надо всем этим – голографический блистающий звездный дождь, – словом, похабная педофилическая гадость. Пока подъезжали, Волчек вглядывался и дивился себе – собственно, с чего бы у него этот интерес? Наконец стало хорошо видно, – педоморфы поплыли мимо, все разодетые в детские комбинезончики, каких настоящие дети не носят уже лет сорок, все с игрушками и яркими детскими книжками, машут ручками и что-то даже скандируют, слов не разобрать. На первой платформе шесть человек, три девочки, три мальчика: один совсем белокурый ангелок, два других погрубее, – традиционная проблема педоморфов, все-таки взрослый череп, у мужчин это трудно скрыть, очень меняется форма. Зато девочки прелестные, одна толстенькая, в короткой юбочке, из-под которой видны круглые, пухлые коленки – Волчек аж подскочил, когда кто-то прямо у него под ногами истерически заорал: «Мамаааа! Мы тууууут!» – мальчик лет пяти махал и вопил проезжающей мимо платформе, и стоящий рядом с ним мужик лет сорока, огромный и небритый, восторженно заорал: «Огогогого! Диксииии!! Мы туууут!» – и толстенькая девочка яростно замахала им в ответ и послала крепкий воздушный поцелуй.
Волчека передернуло. Магия испарилась. Две другие «девочки» – хрупкие, яркоглазые, танцевавшие вместе под ритмические хлопки публики в первых рядах – уже не порадовали его ничем, он видел в них кривляющихся сорокалетних теток, было стыдно и неприятно. Обогнув мужа и сына толстенькой Дикси и почему-то постаравшись никак к ним не прикоснуться, Волчек выбрался в проход между трибунами и побрел наружу, к выходу. Ему не нравились искусственные девочки, это уж точно. «Мне нравятся только настоящие девочки, – думал он, пока, оттянув воротник джемпера, чтобы хоть немного остыть, шел к ближайшему киоску „Сабвей“, – мне нравятся девочки, о которых я знаю, что они маленькие девочки и ничто другое, и мне нравятся они не приплясывающими с кукольным мишкой в руках, но напряженные, страдающие, напуганные, смертельно боящиеся не угодить, допустить ошибку, сделать что-нибудь не так, понимающие, что это грозит им болью, наказанием, еще…» Тут Волчек представил себе в деталях одну из самых сильных сцен, виденных им в жизни, – как падает, плохо приземлившись из двойного кульбита, Жанна Свентицки, как медленно скользит тонкая ножка по черному покрытию пола, как округляются от ужаса ее глаза, и как стоящий рядом с ним человек в белом костюме и тонкой белой повязке на голове истошно орет, срывает с пальца золотой перстень и кидает его, больно задевая Волчека локтем, – и в следующую секунду Волчек видит, как Жанна вскидывает руки, еще даже не успев упасть, и раскрывает рот в диком крике, и из ее живота фонтаном выплескивается струя крови, распадаясь на тысячи искрящихся брызг, и часть этих брызг падает Волчеку на пиджак…
– Кетчуп?
Волчек резко очнулся: девочка из «Сабвея» закончила варганить его гигантский бутерброд и настойчиво требовала ответа: класть ли в него кетчуп? Волчек вздохнул, отрицательно помотал головой и взял бутерброд неверными руками. Доковылял, упал в пластиковое кресло, как нашкодивший школьник, прикрыл пах шарфом, чтобы никто ничего не увидел. В ушах стучало сердце, мелко подрагивали пальцы.
Глава 99
– Когда я говорю: «Новый фильм с Афелией Ковальски», я испытываю волнение, равное которому я испытывал только пятнадцать лет назад…
Кой черт он сказал: «пятнадцать лет»? Все, все к чертям; ничего не осталось от премьерного настроения, от чувства сладостного триумфа; ничего не осталось от ожидания визгов, и восторгов, и аплодисментов, и мягко разливающегося тепла, когда на экране твое собственное тело, прекрасное и совершенное, когда… «Пятнадцать лет» – сказал, идиот, и все как рукой смыло; может, специально, нарочно сказал? Что такого было у него специального пятнадцать лет назад, у этого сморчка?
– …когда наша студия выпускала на экраны фильм, масштабы звездности которого мы только предполагали – но не смогли по-настоящему вообразить себе и предсказать…
Кто мог вообразить и предсказать, что заявленное мной об убийствах – вернее, смертях, погибелях, ох, как еще назвать, чтобы снять флер умышленности и злодейства? – что придуманное мной, сказанное мной в четкой уверенности, что Глория, конечно, от таких нелепых инсинуаций отмажется в полтычка, что сочиненное мной в качестве способа заставить полицию начать дело побыстрей, поскорее, пока Дэн не… кто мог подумать, что за этим правда стоит?! Я – не могла! Слышите, я – не могла! Я не знала! Не представляла себе! Ни на секунду! Потому что всегда, всегда, все было – safe! Sane! Secure! Врач на площадке – всегда! Вопрос о самочувствии перед съемкой – всегда! Лучшее оборудование – всегда! Я – не знала, никто – не знал! Как объяснить ей теперь, что я не знала? Как ей теперь это доказать?
– …И вот уже во второй раз…
Во второй раз за последние несколько месяцев меня отказываются видеть те, к кому я прихожу с объяснениями и извинениями, – не многовато ли? Глория отказалась видеть меня в тюрьме. В предварительном, как они выражаются, заключении. В постоянном ей грозит пятнадцать лет: непреднамеренное, да, убийство – но ведь многолетнее укрывательство! Ад. Это ад. Это невозможно все вообразить, я не могу все это вообразить. Не уверена, что адвокат передал ей мое письмо – может, она запретила передавать мои письма; по крайней мере, он утверждает, что передал, но она не передала мне никакой ответ – может, отказалась читать? Если бы она хоть немножко подумала… Если бы… Мне еще свидетельствовать, говорят, суд через три недели – первое слушание – мне еще там клясться, что – случайно, что – ничего не знала, но адвокат ее говорит – это не поможет, не может помочь, бесполезно, потому что все уже раскопали; но – там-то она обязана будет меня услышать. Выслушать. Хотя бы это.