– Послушайте, Гэри, я одного не понимаю: кому, реально, это интересно? Я понимаю – если бы я была Ковальски, или Гарбо, или Самбери, ладно, но я же не звезда и не знаменитость.

– А кто???

4. Осталось три часа. Отменяется Мирра, что, наверное, к лучшему, поскольку именно сегодня, перед тем что ждет вечером, нет никаких сил смотреть на ее сияющую мордочку и слушать, какой у нее потрясающий новый папочка Артур, как он щедро приносит ей игрушки, как он купил ей оранжевый «Коки-яки» с десятью режимами волны и как, в отличие от бывшего папочки Гэри, он никогда не отменяет назначенных с ней обедов, встреч и прогулок. Кэти озвереет, когда я попрошу перенести Мирру на завтра; наверняка откажет мне и будет права, в целом. Если задаться как следует вопросом: на что я сегодня променяю свидание с дочкой? – то надо бы пойти и повеситься. А я не вешаюсь. Я звоню Кэти.

5. Осталось два часа пятьдесят шесть минут. Три года как в разводе, – и все равно, когда Кэти говорит таким тоном, у меня все внутри застывает. И в этом состоянии я сейчас должен написать восемь тысяч знаков про худшую порносерию года. Отвратительное, пафосное, нудное, вялое постановочное говно. Я в среднем смотрю, посчитал недавно, десять сетов в неделю. Я уже не представляю себе, как меня может вставить хоть что-нибудь такое. Сухой профессиональный интерес. Ни жилочка не дрогнет. Только раз в два месяца примерно и возникает надежда, съедающая, между прочим, большую часть моей зарплаты, – вот такая надежда, как сейчас лежит в животе теплым комочком, запускает вдоль позвоночника дрожащие горячие щупальца, стоит лишь подумать.

6. Остался час. По уму надо бы похерить и Карпова – тут минут двадцать туда-обратно, и можно опоздать на самом деле, если, скажем, вдруг особенная какая-нибудь пробка. С другой стороны – надо же хоть что-то сделать за день, завтра про них писать, а если утром ехать – потом весь день зашиваться. «Фрейлин» его смотреть совершенно уже невозможно; бедный Варди за последний год деградировал на глазах, лепит штамп на штампе, и это при том, что офигенно же когда-то работал, совершенно великолепно, но всех ваниль крючит, всех душит, ничего с этим не поделаешь, постановочное скучное болото, такое же постановочное и скучное, как чилли, между прочим, господи, говно, одно говно; надо столько смотреть, сколько я, чтобы понять, как все это неотличимо и однообразно, вне зависимости от того, целуется ли перед тобой супружеская пара – или та же супружеская пара насилует собственного сыночка. Все одно – фальшивое дерьмо, и никаким монтажом не снять с биона этой мерзкой фальши. И даже то, чего жду сегодня, от мысли о чем трясутся поджилки, – может, как всегда, потянуть душком этой самой фальши, оставить осадок мерзкой подделки, постановочной лажи, – черт бы побрал, черт бы побрал мою паранойю!

7. Осталось пятнадцать минут.

Глава 57

– Аааа, говнюк, вернулся!

Честное слово, я в дверь звонил с опаской: смертельно не хотелось получить в живот кроликом, или взбесившимся андроидом, или летающим унитазом, или еще чем-нибудь из милого окружения Щ. Но на этот раз друг мой дорогой трогательно тих и, как я понимаю только минут через пять после того, как ставится передо мной балансир с чаем, пугающе бледен. Представляется неладное; «Щ, ты в порядке?» – «Я охуенно, у меня все как надо». – «А то мне показалось – как-то с лица спал». – «Это я тебе потом расскажу, на самом деле все как надо, все охуенно у меня».

Ну что ж.

– Ну, когда ты вернулся?

А собственно, вернулся я позавчера, но как-то в силах оказался дальше жить только сегодня – я приехал с лютой, неясно как подхваченной ангиной, – такое впечатление, что в какую-то ночь у нас в гостинице не топили, я помню, что дико мерз, но утром подошел к батарее – нет, теплая вроде, не горячая, но теплая. А к вечеру уже лимфоузлы за ушами были, как у хомяка мешки. И в поезде казалось – я подохну за те шесть часов, пока действует контрабиотик. Была температура, которую мы не могли сбить, и Волчек говорит – я бредил, что опаздываю на самолет. Tо есть доехал я уже, конечно, без ангины, но мокрый как мышь и разбитый совершенно; два дня лежал, жрал витамины, катал на себе тонизаторы. Так что ты прости, я не позвонил даже.

– Фигня, фигня, я рад, что ты тут. Ну?

– Ну привезли одного.

Пока я рассказываю про Евгения и про то, как он идиотически ахает на каждый собор и читает нам лекцию перед каждым памятником (если, не дай бог, выпадет несчастье оказаться в его обществе возле памятника), Щ роется в коробке с биончиками. Слушай, говорю, оставь ты коробку, ну потом, ты послушай: этот козел – он все время заставляет нас угадывать цитаты, причем я ему в какой-то момент в лоб сказал: вы знаете, Женя, я человек неграмотный, я плохо знаю русскую литературу и нерусскую тоже, так что играть в эту игру – вы меня увольте; так он посмотрел на меня взглядом школьного учителя – а он как раз и есть школьный учитель, математик из матшколы, знаешь, такой, который про учеников говорит «мои дети». Рассказывал какие-то ужасы, как у него в классе – ну, или не у него, ну, у кого-то, а, у главного его соперника! – так вот там девочки из окна бросались, не его, в смысле, девочки, а ученицы. Так вот, он на меня смотрит взглядом школьного учителя и говорит: молодой человек, ну как же можно, вы же живете в такой прекрасной культурной стране, вы же, кажется, из интеллигентной семьи, и тогда я, знаешь, так озверел и говорю ему: знаете, Евгений, у меня было такое трудное детство, моя…

– Так, ты запутал меня. Зачем он до тебя доебался?

– Черт! Вот ты видишь, ты видишь? Вот он бесконечно разговаривает в такой манере, как я сейчас! Это прилипает как хер знает что. Короче, меня от злости понесло, и я ему сказал, что, когда мне было шесть месяцев, меня купили в родной деревне у мамки-алкоголички два тренера по спортивной гимнастике и до десяти лет я выступал на подпольном ринге, а потом меня выкинули на улицу на хуй. У Евгения глаза были по пять азов, а Волчек аж весь трясся от злости. Я тебе говорил, да, он ставит на гимнасток? И я чувствовал себя такой скотиной, но мне было тааак смешно! Я потом два дня перед ним извинялся!

– Ну ты кусок свиньи!

Ржет, и я от нежности даже встаю со стула, подхожу, хлопаю его по спине, заглядываю через плечо в коробку: ну, в чем ты тут копаешься? – ах, узнаю брата Васю: все бионы – черные с серебряными разводами, или желтые с черными фракталами, а один вообще какого-то неуловимого цвета – красный не то малиновый, отливает лиловой синевой. Пижон, пижон.

– Скажи мне, пижон, ты можешь оставить свои миксы в покое на полчаса?

– Да я же тебе ищу! У меня тут такие охуенные штуки пошли, ты сейчас попробуешь, ты пропрешься!

– Спасибо тебе, дорогой, но я тебе не Пельмень, я тебе не дам на мне опыты ставить.

– А ты знаешь, что Пельмень под бионом Наташиной кошки научился об клетку когти точить? Ты знаешь, какие у него теперь когти? Охуенные! Вот иди, иди сюда! – и прежде, чем я успеваю застонать и смыться, он подволакивает меня к клетке с бедным кроликом. – Ну, сунь палец! Это нестрашно, ну, они острые, но у него лапа слабая, ну, сунь!»

Я сую палец сквозь решетку, Пельмень смотрит на меня мутным взглядом и яростно, экстатически, закатив глаза, впивается мне в палец зубами. Пока я матерюсь и тычу укушенным пальцем Щ в лицо, Щ извиняется и киснет от хохота:

– Ой, бля, извини меня, пожалуйста, он и кусаться у нее научился, я забыл, я как-то не думал, ой, бля, прости, ради бога!

– Убери руки и не трогай мой палец. Сам псих, и кролик у тебя ебанутый.

– Мы клевые!

– На Страшном суде об этом расскажешь.

– Слушай, хуй с ним, с кроликом, я тут кое-что намешал, надень, а, тут пять минут буквально, ну попробуй?

– Ты скажи мне, что там?

– Он приятный, тебе понравится.

– Давай, но только, пожалуйста, без эксцессов.

Ну что; действительно приятный; ощущение, что мягко, как перо, туда-сюда-туда-сюда, летишь вниз (судя по легкому потряхиванию – параплан?), но при этом в ушах шум моря, в ноздрях запах йода и по всему телу ощущение теплого песка; странное, щекотно и очень расслабляюще действует, микс прекрасный, немножко жарко, правда, – и когда я скатываю доигравший бион, то чувствую, что под футболкой вспотел.