Какое кончил? Дышать же невозможно, душит кашель, слюна мешается со слезами.

– Все ясно.

За шкирку, валит на подушку лицом и тут же сверху валится, едва не сплющивает ребра, подсовывает руку под живот; пытаясь вырваться, вцепляешься ногтями ему в бедро – орет и бьет лицом об край кровати; кровь идет губой, но в тот же миг перестаешь чувствовать и скулу ноющую, и губу, и ободранное колено – какая боль ужасная, он все порвет мне, какой кошмар, подушка душит крики, но не иссушает слез; изо всех сил тычешь языком себя под правый верхний клык и начинаешь считать, закрыв глаза, пытаясь как-то сладить с этой болью, и с ненавистью, и со страхом, что никто и никогда тебя отсюда не спасет:

– Один, два, три, четыре, пять…

От каждого его толчка становится больнее; что-то хлюпает, и ты немедленно решаешь, что это кровь, и в ужасе захлебываешься…

– …шесть, семь, восемь, девять, десять…

Почему так невыносимо долго? Почему не семь, не десять даже? Неужели это никогда не кончится?

– …одиннадцать, двенадцать, тринадцать…

Грохот входной двери, упавшей в коридоре; ну, слава богу, что они там делали все это время – цветочки собирали? спали на посту? Одним коротким поворотом руку вырвать из захвата, вывернуться, в шею ударить подлеца большим пальцем, обмякшее тело скинуть с себя – его немедленно подхватят коллеги, скрутят, приведут дубинкой в чувство и заберут в машину. Скатать бион, отдать Камилле: все запечатают и отвезут в пакете с видеозаписью для передачи следствию. В комнате разгром, оставшаяся рядом Кама подает трусы и сарафанчик. Надо сказать, что все-таки промежность болит нещадно: тело двенадцатилетней девочки всегда не слишком хорошо переносит интерактив с мужским здоровым членом, это-то не новость, – но с таким увесистым, как у этого гада двухметрового… модифицировал он его, что ли? Сука. На маленьких девочек с модифицированным хуем в полруки ходить; убить подонка.

Осторожно смазываешь кремом растертую кожу; Кама курит, заполняет протокол, спрашивает сочувственно:

– Ты как?

– А как? Не первый раз. Знаешь, Кама, я часто думаю, что все это стоит того; я думаю об этом, когда лежу под каким-нибудь из этих говен; даже мне – понимаешь, мне, взрослой женщине, знающей, на что идет, так больно и так противно, и так – ты понимаешь – стыдно, что вот меня, ребенка, насилует какой-то подонок, – и не просто вдруг из кустов выскочив, набросившись в темноте, – но, понимаешь, три раза меня в гости приглашал, не трогал пальцем, покупал доверие!

В бессилии и отвращении бьешь кулаком по тумбочке; летит на пол бокал из-под шампанского, которым подпаивал (а морф, конечно, всю биохимию взрослого человека сохраняет, выгляди ты хоть двухмесячным младенцем; не дураки; агента полбокалом шипучки с ног не свалить).

– Ты знаешь, – Кама отзывается, не поднимая головы от занесенья протокола в комм, – ты знаешь, тебя тут пару дней назад Лепай назвал «Красной Шапочкой».

– Это почему это?

– Ну, говорит, Кшися идет в пасть волку, несет с собой в зубике сигнальную кнопку; волк ее, естественно, в положенный момент: цап! Отъел левую руку! Кшися сигнал подала – и ждет. Цап! Правую руку – а Кшися ждет, а бригады все нет; цап! – ножку левую! Кшися в три ручья: уууу! Пощади меня, Серый Волк! – а про себя: блядь, да где эти ебаные пидарасы, тоже мне охотники! Волк правую ногу – цап! Тут – бабах! – вваливаемся мы, а Кшися лежит вся в кровище, без ручек без ножек, и орет детским голосочком: блядисукипидарасы! Вы там что – цветочки собирали? Спали на посту? Да я вас суки старше по з-званию каждого третьего пидарасы говны мямли я на вас рапорт паскуды бляди куда ведете сучьего волка я с ним щас сама блядь разберусь он мне ножки повыплевывает блядь назад!

– Лучше бы входили быстрее, суки бляди пидарасы тоже мне охотники.

– В суде необъеденное не считается.

Глава 5

«Ради бога, прости меня; этой ночью все было не так, как надо

я пишу тебе уже с работы, глаза болят, и от недосыпа рябит голограмма

прости меня

я обещаю никогда больше не говорить с тобою о Боге

это было нечестно, даже подло

я не думала шантажировать тебя так наивно, я и не смогла в результате – и слава ему, о котором я не буду говорить с тобой больше

это правда

мне тоже по большому счету все равно, чего он хочет

но не тогда, когда он хочет, чтобы мы были вместе

извини меня

я испортила нам ночь

но просто —

каждый раз, когда ты уезжаешь, я чувствую себя Эвридикой, наблюдающей в муке, как Орфей спускается в ад, и кричащей ему надсадно: да не лезь же туда! Я же тут, я стою в четырех шагах, в четырех тысячах километров от тебя; мне не надо, чтобы ты спасал меня из Аида; просто повернись, перейди по трапу, сядь в самолет, окажись со мною

понимаешь, мне ничего не нужно, ничего из того, за чем ты ездишь в Москву и потом обратно

мне не нужны деньги, за которые ты так упорно борешься, заставляя меня умирать от страха

мне не нужно твое геройство

мне не нужно даже, чтобы ты оставался русским, – я все понимаю, что ты говорил вчера, я все помню

не понимаю, на самом деле

но все равно помню

но извини меня, я баба, я всегда ей останусь; я хочу клекотать над тобой, как наседка, я хочу провожать тебя в аэропорт, только если ты едешь встречать нашего сына из турпоездки

я хочу сына, наконец

понимаешь?

Лис

послушай

я вчера просто сорвалась

я понимаю, как тебе трудно, – но и мне не слишком легко каждый раз смотреть, как ты из раскаленного тель-авивского рая должен вываливаться в этот дождь или снег вашей людоедской столицы

я знаю, знаю, нормальный европейский город

я не поэтому

я потому, что Москва все время отгрызает от тебя какие-то ужасные куски, которые я каждый твой приезд должна слюной и слезами приклеивать на место

пожалуйста, послушай

сегодня утром я вышла на кухню и увидела баночку из-под йогурта; она лежала на боку, потому что ее повалила оставленная внутри ложка

ты, как всегда, не выкинул баночку и ложку не убрал

это все, чего я хочу от жизни: каждое утро думать: черт, он опять не выкинул баночку!

ты понимаешь?

если бы ты сказал мне: «Послушай, Яэль. Еще… (тут какой-нибудь срок, я боюсь называть какой, но какой-нибудь, который я могу пережить) или еще (число, тоже боюсь) поездок – и я остаюсь в Израиле с тем, что успел заработать; все, хватит», я бы, наверное, сумела взять себя в руки и все это пережить в течение сколько ты там назовешь (только, ради бога, будь милосерден!)

но

я искренне боюсь, что не продержусь долго, не зная, как скоро закончится эта пытка бесконечного к тебе приклеивания и отдирания тебя от себя снова через день, или два, или три от силы и отпускания тебя в Аид

Лис

светлый мой

светлый-светлый

пожалуйста

пожалуйста

а?»

Глава 6

На комме Леночка улыбалась, конечно, и плечиками радостно поводила: приезжай! ждем! ждем! – а от этого стало только противней: не появлялась – сколько? Восемь месяцев, со дня рождения, и вдруг появилась – сразу ясно, что ты от них чего-то хочешь. Но ситуация такая, – говоришь себе, преодолевая стыд и совесть, – что тут не до китайских церемоний, да и они поймут, конечно. Значит, в восемь.

От тортика заметно пахнет нефтью, дешевый, в «Сэйфвее» купленный кусок какашки – и от него еще стыдней, но тоже – как бы жест, на самом деле этот тортик никто, как всегда в таких случаях, есть не станет, радостно положат в холодильник и будут там держать, пока не сдохнет. Не просто восемь месяцев ни слуху ни духу – сейчас придется признаваться, что и адрес-то не слишком твердо помнишь, а наугад кружить по этому району бесполезно – совершенно одинаковые типовые блоки, дешевая застройка времен «Пылесоса Джулиани».

Леночка все-таки очень хороша – странная, как единорог, широко рассаженные глаза и мягкие, припухшие губки эмбриона при пластике не то стриптизерши, не то, наоборот, невинной школьницы, бессовестно дразнящей в тенистом летнем сквере взрослых похотливых дядек. У Рыжего, по-моему, очки становятся все толще и толще с каждым днем; сейчас только, увидев его в прихожей, и понимаешь, что от общего ужаса последних суток забыла даже Ленку спросить: а Рыжий-то будет дома? Как-то уверена была, что будет, – все слишком плохо, чтобы еще и тут судьба тебя так гнусно наколола.