– Вот теперь вы лукавите, мсье. Вас куда больше устроило бы, если б мне как раз было очень неудобно, чтоб я даже впала в истерику и рассказала, каким он был ужасным человеком. Так вот, я этого сделать не могу, и не важно, так это или не так. Но тем не менее признаюсь вам: когда я думаю о Траупмане, что бывает очень редко, испытываю отвращение.

– Вот как?

– Да-да, это те самые подробности. Хорошо, слушайте… За Ханса Траупмана я вышла довольно поздно. Мне был тридцать один год, ему тридцать три, и уже тогда он прослыл отличным хирургом. Я была потрясена его талантом и полагала, что за довольно холодной внешней оболочкой скрывается хороший человек. Изредка случались всплески нежности, они меня волновали, но вскоре я поняла, что это все напускное. Чем я его привлекла, стало ясно очень скоро. Я происхожу из семьи баден-баденских Мюллеров, самых богатых землевладельцев в округе, имевших вес в обществе. И брак со мной открыл ему доступ в тот круг, к которому он безумно хотел принадлежать. Видите ли, его родители оба врачи, но люди не очень обаятельные и, уж конечно, не преуспевающие. Они работали в клиниках, обслуживающих беднейшие классы…

– Простите, – прервал ее Моро, – он использовал статус вашей семьи, чтобы добиться положения в обществе?

– Я вам только что об этом сказала.

– Почему же тогда он им рисковал, идя на развод?

– Его особенно и не спрашивали. К тому же за пять лет он уже протоптал себе туда дорогу, а его талант довершил начатое. Дабы сохранить честь семьи Мюллеров, я согласилась на так называемый мирный развод – простая несовместимость, без каких бы то ни было обвинений с обеих сторон. Это было моей самой большой ошибкой, и мой отец до конца своих дней упрекал меня в этом.

– Можно спросить почему?

– Вы не знаете мою семью, мсье, да и Мюллер – распространенная фамилия в Германии. Я вам объясню. Мюллеры из Баден-Бадена были против Гитлера и его бандитов, считали его преступником, фюрер не посмел нас тронуть из-за наших земель и преданности нам нескольких тысяч работников. Союзники так и не поняли, до какой степени Гитлер боялся оппозиции внутри страны. Пойми они это, могли бы разработать такую тактику действий внутри Германии, которая бы сократила войну. Как и Траупман, этот головорез с усиками переоценил себя, общаясь с людьми, которыми он восхищался на расстоянии, но кто так и не принял его в свой круг. Мой отец всегда утверждал, что обличительные речи Гитлера – не более чем вопли перепуганного человека, вынужденного избавляться от оппозиции, расправляясь с ней, пока это сходит ему с рук без последствий. Но все же герр Гитлер призвал двух моих братьев в армию, отправил их на русский фронт, где их и убили – и скорее немецкими пулями, чем советскими.

– А Ханс Траупман?

– Он был настоящим нацистом, – тихо сказала мадам Мюллер, повернувшись к дневному солнцу, струившемуся в окно. – Это странно, почти дико, но он хотел власти, безграничной власти помимо той славы, что давала ему профессия. Он, случалось, цитировал дискредитировавшие себя теории о превосходстве арийской расы, как будто они по-прежнему безупречны, хотя должен был знать, что это не так. Мне кажется, виной тому стала горькая досада отвергнутого молодого человека, который, несмотря на все свои достижения, не мог общаться с германской элитой просто потому, что был неотесанным и непривлекательным как личность.

– Вы к чему-то другому ведете, мне кажется, – сказал Моро.

– Да. Он стал устраивать сборища у нас в доме в Нюрнберге. Собирал людей, которые, я знала, не отказались от идей национал-социализма, гитлеровских фанатиков. Он сделал звуконепроницаемыми стены подвала, где они встречались каждый вторник. Меня туда не пускали. Там много пили, и оттуда в мою спальню доносились крики «Sieg Heil» и гимн «Horst Wessel».[106] Так продолжалось до тех пор, пока на пятом году нашего брака я наконец не взбунтовалась. Почему я этого не сделала раньше, просто не знаю… Привязанность к человеку, пусть даже постепенно исчезающая, все-таки кое-что да значит, невольно его защищаешь. Однако я не выдержала и высказала ему все. Я так на него орала, обвиняла в жутких вещах, будто он пытается вернуть все ужасы прошлого. И вот как-то утром после одного из этих отвратительных ночных сборищ он мне сказал: «Мне не важно, что ты думаешь, богатая сучка. Мы были правы тогда и правы сейчас». Я ушла на следующий же день. Ну как, Моро, этих подробностей вам достаточно?

– Безусловно, мадам, – ответил глава Второго бюро. – Вы помните кого-нибудь из тех, кто бывал на этих сборищах?

– С тех пор миновало больше тридцати лет. Нет, не помню.

– Может быть, все-таки припомните хотя бы одного-двух из этих несдавшихся нацистов?

– Дайте сообразить… Был некий Бор, Рудольф Бор, кажется, и очень молодой бывший полковник вермахта по имени фон Штейфель, так вроде. Кроме них, никого не помню. Да и этих-то я запомнила только потому, что они часто приходили к нам на обед или на ужин, когда политика не обсуждалась. Но я из окна спальни видела, как они вылезали из своих машин, приезжая на тайные сборища.

– Вы мне очень помогли, мадам, – сказал Моро, вставая со стула. – Не смею вас больше беспокоить.

– Остановите их, – хрипло прошептала Эльке Мюллер. – Они погубят Германию!

– Мы запомним ваши слова, – пообещал Клод Моро, выходя в прихожую.

Приехав в штаб Второго бюро на Кенингштрассе, Моро воспользовался своими привилегиями и приказал Парижу срочно связать его с Уэсли Соренсоном.

Соренсон летел обратно в Вашингтон, когда загудел его пейджер. Он встал с кресла, подошел к телефону, висевшему на переборке салона первого класса, и связался со своим офисом.

– Не кладите трубку, господин директор, – сказал оператор отдела консульских операций. – Я позвоню в Мюнхен и соединю вас.

– Алло, Уэсли?

– Да, Клод.

– Это Траупман!

– Траупман – ключ ко всему!

Они сказали это одновременно.

– Я буду у себя в кабинете приблизительно через час, – сказал Соренсон. – И перезвоню тебе.

– Мы оба времени зря не теряли, mon ami.[107]

– Уж это точно, лягушатник.

Глава 22

Дру лежал рядом с Карин в постели, в номере, что она занимала в отеле «Бристоль». Витковски нехотя, но все же согласился, чтобы они побыли вместе. Они только что занимались любовью и теперь пребывали в том приятном состоянии любовников, которые знают, что принадлежат друг другу.

– Ну и что мы имеем, черт возьми? – спросил Лэтем, закурив одну из своих редких сигарет. Над ними поднялось табачное облако.

– Теперь все в руках Соренсона. Он контролирует ситуацию, а не ты.

– Вот это-то мне и не нравится. Он в Вашингтоне, мы в Париже, а этот проклятый Крёгер вообще на другой планете.

– Из него же можно вытянуть информацию разными препаратами.

– Врач посольства говорит, что их нельзя применять, пока он не очухается после огнестрельных ранений. Полковник взбешен, но с врачом справиться не может. Я тоже, признаться, не в восторге от всего этого. Мы теряем время, и с каждым днем нам все труднее будет найти этих ублюдков.

– Ты так думаешь? Нацисты слишком долго окапывались, больше пятидесяти лет. Неужели один день что-то меняет?

– Не знаю, может, мы лишимся еще одного Гарри Лэтема. Скажем так, терпение мое кончилось.

– Понимаю. Ну а в отношении Жанин определилась какая-нибудь тактика?

– Тебе известно то же, что и мне. Соренсон велел сохранять спокойствие, помалкивать о ней и дать знать антинейцам, что Крёгер у нас. Мы так и сделали, а затем передали в офис Уэсли, что его инструкции выполнены.

– Он действительно считает, что к антинейцам внедрился агент?

– Сказал, что прикрывает все свои фланги. И это не помешает. Крёгер у нас, и никто до него не доберется. Если же попытаются, мы узнаем, какой фланг у нас открыт.

вернуться

106

Нацистский гимн.

вернуться

107

Мой друг (фр.).