А он и рад.

Мудрослава ущипнула себя за ногу, и наваждение схлынуло, оставив горькое послевкусие. Ей словно бы… жаль? Несомненно. Она ведь молода. И живая.

И хочет любви. Самой любить и чтобы её тоже. И…

– Как ты, девонька? – заботливо поинтересовался Древояр.

– Неплохо, – Мудрослава сумела улыбнуться, только отражение в зеркале показывало, что улыбка эта вышла донельзя растерянною, будто она и сама в сказанное не верила. – Здесь… шумно.

– Это да. Пиры. Гуляет. Молодой еще, – Древояр произнес это с легким укором. – И не понимает, сколь все серьезно. Но я не о том. Подводы собраны. Повезем и меха…

…шкурки соболиные, числом дюжина дюжин, еще чернобурки и норки, и иного зверя драгоценного. Самой Мудрославе брат дорогой шубу поднес песцовую, легкую да жаркую.

– Атласа три штуки, бархату… – Древояр принялся занудно перечислять все то, что должно было бы составить её, Мудрославы, приданое.

И вдруг обидно стало.

Первому мужу она принесла не меньше. Но куда все подевалось-то? Своячница вечно приходила жаловаться на бедность да скудность, на то, что дров уходит много, и воду слуги греют часто, не говоря уже о прочем.

– Посуда золотая и серебряная… – Древояр словно ощутил, что говорит в пустоту и замолчал. – Сама-то ты как?

– Пожалуй, что… он подарок прислал.

Драгоценности, которые ей показали, но унесли, отговорившись, что будто бы в храм их должно отправить. Отмолить. Убедиться, что нет на чудесных каменьях проклятья.

Вернут ли?

Или же одна из девиц, которые, позабывши про стыд, рядом с Яром крутятся, себе оставит? И вновь горько. А на душе тоска такая вдруг, что хоть ты волком вой.

– Видел. Изрядно. Я уж озаботился, чтобы уложили.

– Спасибо.

– Не за что, девонька, не за что. А то ведь жениху всяко приятно будет свой дар на невесте узреть.

Да, пожалуй.

Логично.

И все одно тоскливо. И слезы на глаза сами наворачиваются. Впору разрыдаться, что жизнь у нее, у Славы, этакая… неудалая.

– Еще кое-что из матушкиных каменьев, ибо не дело это, если виросская царевна хуже прочих окажется.

– Спасибо, – вымученно получилось.

– Ты не бойся, девонька, – Древояр погладил по плечу, успокаивая. – Не бойся. Чай, поглядишь, каково там, подумаешь… авось и глянется. Нет, то неволить тебя никто не станет.

– Так уж и не станет?

– Не станет, – жестче произнес Древояр. – Один-то раз уж дозволили твоему брату глупость совершить, и что толку-то? Кому с того браку хорошо стало? Только на шею дармоедов посадили. Вона, родня новообретенная, каждый месяц письма жалостливые шлет, денег просит. И главное, сколько ни отправь, а все мало.

– А отправляли?

– Само собою. На твое содержание по тысяче рублев в месяц велено было выделить.

И вот куда эти тысячи девались? Мудрославе вечно заявляли, что ничегошеньки от Вироссы не получают, что она-де живет из милости почти.

И…

И не боялись же.

Сволочи!

– Так что, коль там не сложится, домой возвернешься. И будем твоего братца в разум приводить. А жениха и тут подыщем… мало ли у нас добрых молодцев?

– Мало, – согласилась Мудрослава. – Если добрых.

– Порой и от злых польза быть может, – усмехнулся Древояр. – А на всякий случай отправлю я с тобой своего сродственника. Приглядывать станет. И приглядываться. Если вдруг чего не так, то к нему иди.

– А вы… разве не поедете?

– Собирался, – Древояр развел руками. – Да ныне твой братец меня к себе вызвал. Втемяшилось ему по святым местам отправиться, молиться за успех сего дела. И благословение испрошать.

Сказано это было по-старчески брюзгливым тоном.

Нарочито даже.

– А мне велено Вироссу блюсти да за Думою приглядывать.

– Не вовремя он.

– Может, и так. А может, наконец, понимать чего начал. Вот аккурат вместе выезжаете. Пойдете разом до Судацкого скита, он там у мудреца и останется.

…не останется.

– А главное, все одно к одному. Вона, и грамотка пришла от тамошнего… владетеля. Сколько лет никому не приходило, я уж, грешным делом, подумавши был, что помер он. Ан нет, живой… да, живой… и брата твоего видеть желает. Вот тот и загорелся мыслею.

Древояр покачал головою, явно не слишком довольный поворотам.

– Во главе же ж посольства ставят Ижицкого. Он боярин добрый, разумный и дело свое знает. Коль чего не так, то к нему иди. А ежели и он слушать не станет, то не чинись, говори, как оно есть. Старомысл всегда сподмогнет.

– Спасибо тебе, дядюшка, – и Мудрослава, повинуясь порыву, обняла старого боярина. Только коснулась, как будто… обожгло, опалило жаром. И щека Древоярова дернулась, а в глазах мелькнуло что-то этакое, то ли тоска, то ли обреченность.

Не радость никак.

– Ты, девонька, главное, помни. Ты – виросская цесаревна. И не чета каким-то там ладхемским купчихам, как бы те ни пыжились.

Яр заглянул незадолго до рассвета. Мудрослава долго ворочалась, вдруг стали казаться перины комковатыми, пуховые одеяла – жаркими, а воздух в тереме родном спертым, затхлым.

Сопели девки на соломенных матрацах.

Сладко похрапывала пожилая боярыня, приставленная в комнатах следить за порядком. И храп её доносился сквозь стены. Тоненько повизгивала собачонка, которую боярыня с собою носила. И в этой, наполненной звуками, ночи, никак не находился сон. А уж когда за окном посерело, Мудрослава и вовсе поняла – не уснет.

Много всего.

Мыслей. Сомнений. И непонимания, как оно получилось. Почему, стоило закрыть глаза, пред ними вставали такие яркие синие очи Старомысла. И как же вышло, что ее, Мудрославу, тянуло заглянуть в эти сами очи. Увидеть свое в них отражение.

Услышать, как повторяет он имя её.

Снова и снова.

Она в раздражении садится.

Взмокла. И волосы тоже спутались. Коса растрепалась, соскользнула лента, и теперь она, Мудрослава, верно, страшна. Заодно уж стыдно. И за мысли свои, и за томление в груди.

Она встала.

И огляделась.

Девки спят сном крепким, ни одна не шелохнулась, пусть даже пол скрипнул. И боярыня только громче всхрапывает, губами шлепает во сне, будто жалуется, а собачонка подвывает жалобам этим.

Появилось вдруг желание уйти.

Выйти.

Из терема. Хоть бы и в сад. В сад же можно? Конечно. Ночь. И никто не увидит. И… и Мудрослава набросила на плечи халат. К двери она кралась, и там уже, за дверью, почти не удивилась, увидав спящую стражу. Только сердце кольнуло тревожно.

Не должно так быть!

Не должно.

Но сердце металось, требовало скорее… в сад… и она почти бежала, босая, простоволосая, будто не царевна, а девка какая, гулящая. И уже там, в саду, где пахло землей и цветами, она как-то успокоилась. И огляделась, пытаясь понять, как же так вышло?

– Мудрослава? – тихий голос был слаще меда.

И кровь прилила к лицу.

– Пришла?

Вдох. И выдох. Горячо-то как. И стыдно. И сладко. И ничего-то дурного она не делает. Просто… просто сад. И ночь лунная.

– Я ждал.

Ночью цвета глаз не разобрать. Луна вон за облаком спряталась, скрылась.

– Я пришла, – губы сами шевелятся, слово говорят.

– Я знаю. Спасибо.

– И тебе.

Пальцы у него горячие. И жар этот пробирается в тело.

– Долго не выйдет, но я хотел тебя увидеть. Ты стала еще краше, хотя вовсе такое, казалось бы, невозможно.

Слушала бы.

И слушала.

А он пальцы к губам подносит. И целует. Один за другим, один…

– Только о тебе и думал. Только о тебе и тосковал. Света белого не видел, не желал видеть. На кой мне свет белый, когда тебя нету?

– Я тут.

– И надолго ли? – теперь чудится укор. – Завтра отправимся…

И горько от того.

– Я…

– Ты и я, Мудрославушка, Славушка моя, солнце мое, сердце мое…

Никто и никогда прежде не говорил ей слов подобных. И никто-то не скажет. В груди стало горько, больно, будто яду она испила. А может, и вправду?

Уж лучше отрава, чем жизнь такая.