— Не будем о приоритетах, ладно? — попросил я. — Ты хорошая женщина и журналист способный, ничего против тебя я не имею. Более того, я уверен, что как только на борту лодки поднимется стрельба, ты первая бросишься выяснять, в чем дело.
— Вот так, да? — холодно спросила меня Рябинина.
— Ага, — кивнул я. — У тебя, это ни для кого не секрет, к выстрелам особое отношение. У меня вообще складывается впечатление, что в прошлой жизни ты была чеченским боевиком. Та же любовь к всему стреляющему и взрывающемуся.
— Ты нравишься себе, Лапшин, да?
— В каком смысле?
— В смысле — заткнись, пожалуйста, — объяснила мне Рябинина. — Надоел.
И она отвернулась. Ее просто трясло от злости.
— Пожалуйста, — развел я руками. — Устраивайтесь поудобнее, дорогие друзья, и спите. Судя по всему, завтра у нас будет трудный день, так что набирайтесь сил. А я пойду прогуляюсь. Не бойтесь, за борт не упаду. Всего хорошего.
— Может быть, мне с тобой пойти? — участливо спросил меня Сюткин.
— Чего ради? — зло посмотрел я на него. — Боишься, меня тоже кондрашка хватит? Не бойся. К тому же у тебя, кажется, нет аккредитации. Так что сиди в каюте и не рыпайся.
— Кто будет сейчас проверять аккредитацию? — махнул рукой Костя.
— Любой, — ответил я. — Тот же Лева Яйцин.
— Кто ему скажет? — удивился он.
— Я, — ответил я и вышел из каюты, плотно затворив за собой дверь.
Не знаю, как насчет Рябининой, но меня, наверное, тоже трясло от злости, и именно поэтому, очевидно, я не услышал от нее ни одной язвительной реплики, когда выходил. Меня трясло от злости, и это, видимо, было видно невооруженным глазом, раз Рябинина промолчала, а Сюткин вызвался меня сопровождать. Но мне их не хотелось, как говорится.
Мне ужасно хотелось курить, и я отправился куда-нибудь, где можно было купить пачку сигарет. Больше шести лет я не курил, чем ужасно гордился, и вот в одночасье выяснилось, что гордиться, в сущности, мне было нечем. Оценивают не намерения, оценивают поступки. Ты мог крепиться хоть двадцать лет, но если в итоге ты закурил — нет у тебя силы воли, хоть тресни, и ничего никому не докажешь.
А и не надо ничего доказывать, подумал я. Не надо ничего никогда никому доказывать. И вообще, если когда-то ты решил бросить курить и бросил — значит, тогда тебе это было зачем-то нужно. Если ты сейчас решил закурить снова, — значит, тебе это нужно сегодня. Значит, почему-то было нужно, чтобы ты не курил в течение этих шести с лишним лет. Вот и все.
Бред какой-то, немыслимый бред сивой кобылы, так можно оправдать все. Какое-то извращенное толстовство. Непротивление злу насилием.
Да, оправдать можно все, как нельзя ничего объяснить. Это не парадокс, это нормальная проза жизни. Объяснение претендует на объективность, чего не бывает в природе. То есть объективности на самом деле нет, есть только субъективность. Нет хороших людей, нет плохих, есть только другие. Те, кто не подходит тебе по уровню образования, вероисповедания, национальности, сексуальной ориентации, — в зависимости от того, что ты сам из себя представляешь. И есть те, кто тебе подходит — по тем же самым причинам. Нет объективности в мире. Ничего нельзя объяснить. Нужно дойти до уровня мудреца Сократа, чтобы без всякого кокетства заявить: я знаю, что ничего не знаю.
Да, Лапшин, боишься ты знающих людей, правда?
Прочел я тут недавно в журнале «Искусство кино» статью Димы Быкова о режиссере Говорухине. Умный мальчик этот Дима. Как он его прокатил, этого беднягу. «Скучно и субъективно», — пишет о Говорухинском последнем фильме талантливый журналистский самородок.
Так в том-то и дело, что нет ничего объективного, Дима, солнце. Ну посуди сам, ну можешь ли ты заявить сейчас примерно следующее: в прошлом году в журнале «Искусство кино» я высказал о Говорухине свое интересное объективное мнение? Можешь? Если да, то ты — ваще. Снимаю шляпу и склоняю голову.
Я пришел в «Нирвану». Народу в зале было немного. Судя по лицам присутствующих, праздник был испорчен. Но надо признать, держались пассажиры стойко, никто истерик не закатывал.
— Григорий Иванович?
Я обернулся и увидел эту сладкую парочку — Веронику и Вячеслава Сергеевича.
— Ну, как там эта женщина? — с любопытством спрашивала актриса. — С ней все в порядке?
Я кивнул.
— Более или менее. Кажется, у нее сердечный приступ. Медики сейчас рядом о нею, так что, надеюсь, ничего серьезного не произойдет.
— Я тоже надеюсь, — проговорила Вероника.
Вячеслав Сергеевич счел нужным вмешаться.
— Видите ли, — заговорил он, — Вероника Павловна полагает, что все это не случайно: и смерть за завтраком, и этот инцидент.
— Вот как? — заинтересовался я. — Почему?
Старая актриса внимательно на меня смотрела.
— Даю голову на отсечение, — сказала она, не отрывая от моего лица своих огромных глаз, — что вы тоже думаете, что за всем этим стоит что-то страшное.
Я подумал и решил им не доверять.
— О чем это вы? — изобразил я на лицо недоумение.
Изобразил — сильно сказано. Вернее, попытался изобразить.
Но актрису, видимо, я не убедил.
— Вы хороший журналист, — сказала она, — но в детстве, наверное, мечтали стать актером. Так вот, хорошо, что вы им не стали.
— Почему? — самолюбие мое было порядком уязвлено.
— Потому, — непререкаемым тоном ответила она. — Одним хорошим журналистом на свете было бы меньше, а одним плохим актером — больше. Их и так слишком много, поверьте.
— Верю, — улыбнулся я. — Наверное, вы правы, есть что-то подозрительное в этих сердечных приступах. Мне просто не хотелось вас пугать. Да я и сам, собственно, ничего не знаю, зачем же мне быть голословным?
Это была ложь, но она мне вполне удалась. В действительности, конечно, я знал больше, чем они думали, но мне не хотелось, что бы они знали то, что я знаю. Если им это и без меня известно, то говорить об этом смысла нет, а если они ничего не знают, так тем более.
— А вы не хотите провести частное журналистское расследование, а? — с любопытством смотрела на меня Вероника, и я понял, что устал от этой парочки.
— Надо подумать, — вежливо улыбнулся я. — Всего хорошего.
Прозвучало это грубо. Вячеслав Сергеевич тонко улыбнулся и сказал своей спутнице:
— Пойдем, мамочка, мы, наверное, изрядно утомили Григория Ивановича своими назойливыми расспросами.
Мне стало стыдно.
— Надеюсь, — сказал я почти виновато, — завтра будет более удачный день. Встретимся за столом в кают-компании.
— А вот это вряд ли, — сообщил мне Вячеслав Сергеевич. — Мы с мамочкой решили питаться у себя в каюте. Пока, во всяком случае.
Я насторожился.
— Вот как?
— Да, — кивнула головой Вероника. — Хотя бы несколько дней.
— Вы уже договорились? С администрацией?
— Вполне, — ответила она. — Пришлось пережить несколько неприятных минут, но все хорошо, что хорошо кончается. В конце концов они нас поняли.
— Ну что ж, — сказал я. — Тогда — спокойной ночи.
Они чопорно мне кивнули и удалились. Некоторое время я стоял и смотрел им вслед, наблюдая, с какой величайшей бережностью вел под руку стареющую актрису ее сравнительно молодой спутник. Я смотрел им вслед и мне было почему-то невыносимо стыдно.
Наконец я смахнул с себя наваждение, и понял опять, что все, что ни делается, — к лучшему. Их не будет за столом. Осталось только поговорить Сюткину с Ильей, и вопрос с питанием будет решен.
Что и требовалось доказать.
Я осмотрелся в поисках буфета, где можно было бы купить пачку сигарет. И увидел Прищипенко, который явно шел в мою сторону.
— Послушайте, Лапшин, — сказал он, — вы не видели тут этих двух девчонок, ну тех, помните, нас покойник знакомил.
— Это я вас знакомил с покойным, — напомнил я ему.
— Неважно, — отмахнулся депутат. — Я не помню всех подробностей. Где они?
— Понятия не имею, — ответил я. — А зачем они вам? — невинно спросил я у избранника народа.