Злость придала силы, я крепко схватил обеими руками края лохани, дернул ее что было сил вверх и вместе с нею и взлетел. Сделав небольшой крюк, я облетел всю залу и остановился прямо над головой Бориса Николаевича. Первое время я решал, а не вылить ли мне воду прямо на эту седую голову, но потом передумал, все-таки какая-никакая, а это первая голова в России. Но тут события стали разворачиваться стремительно, и мне стало не до Ельцина.

В огромный этот кабинет вбежал Некто и стал палить вокруг себя из пушки, дико при этом крича:

— Измена! Измена!

Я сделал маневр и остановился над его головой. Кто знает, что там, в этой головушке буйной? Помню, что я знал этого человека, но кто это — никак не мог вспомнить.

— Ложитесь, Борис Николаевич! — кричал этот человек, пытаясь встретиться со мной взглядом.

Внезапно я понял, что дело худо. Человек стал разворачивать в мою сторону пушку и поджигать фитиль. Мне стало страшно, но только на одно короткое мгновение. Я уже знал, что делать.

Дуло орудия смотрело на меня, но я был спокоен. Вот в глубине пушки сверкнула маленькая искра, и на моих глазах порох стал взрываться, приводя в движение ядро. Еще немного — и эта болванка в руках у начальника охраны — как же его зовут, черт возьми?! — выстрелит, и ядро разнесет меня на тысячи маленьких лапшиных.

Я наклонил корпус, и из моего корыта прямо в середину дула стала литься вода. Порох, естественно, моментально отсырел, и нормального взрыва не последовало, но тем не менее пушка выстрелила. Правда, как-то странно. Ядро вылетело и стало кружиться под потолком, причем не так, как это обычно показывают в кино, когда бомба кружится и неизвестно, куда она сейчас полетит, а медленно, с достоинством, будто выбирая себе объект. Втроем мы уставились на него, зачарованные его плавным полетом.

Ядро не спеша кружилось под потолком. Вот оно двинулось в мою сторону, но не проделав и метра, остановилось. Повисело в задумчивости. И пошло в сторону Президента. В смысле, полетело. Президент достойно смотрел в лицо опасности, если у ядра есть лицо. А оно остановилось около самой головы Бориса Николаевича и зависло, как бы решая — а дальше-то что? И передумало, снова взмыв под потолок. Я уже не сомневался, кто станет ее жертвой, и с нескрываемым злорадством стал наблюдать за начальником охраны.

Тот побледнел, и, не спуская с ядра взгляда, стал пятиться к двери. Президент и я с любопытством посмотрели на само ядро: как оно собирается себя вести? Оно не сплоховало. Когда самый главный охранник метнулся к двери, чтобы спастись за ней, оно с быстротой молнии прочертило в воздухе стремительный след и, закрыв собой дорогу к выходу, зависло в сантиметре от потной от страха физиономии начальника охраны.

Тот взвизгнул, да таким истошным голосом, что ядро, видимо, само перепугалось, и от неожиданности взмыло вверх, повисело там пару секунд, дрожа от ярости, и вдруг устремилось обратно, в дуло пушки и там, внутри, разорвалось — скорее всего, от злости. Раздался взрыв, начальника охраны разнесло в клочья, а Президент подлетел в воздух и оказался рядом со мной в корыте. Он посмотрел на меня, потрепал по плечу и сказал:

— Вот видишь? Я совсем как ты. Сижу с тобой в одном корыте.

Его счастье, что воды в корыте больше не было. В конце концов, на себя мне наплевать, но у Президента не должно быть подмоченной репутации.

Или я что-то не понимаю?

3

К чему бы эти мультипликационные сны, а? Примерно так размышлял я, когда в мои сновидения ворвался телефонный звонок. На границе между сном и явью у меня сохранялась способность анализировать собственные ощущения, надо же. Телефон все настойчивее давал о себе знать, и, чертыхаясь, я все-таки снял трубку.

— Да, — с трудом проговорил я, — говорите.

— Лапшин? — голос показался знакомым.

— Привет.

— Взаимно. Дальше?

— Это Сюткин, Лапшин.

— Рад слышать, Костя, — сменил я гнев на милость.

Мне нравился Костя Сюткин. Фоторепортер, классный профессионал, и с недавних пор, можно сказать, мой хороший друг и товарищ. В последнее время судьба стала частенько подкидывать нам испытания, из которых, без ложной скромности замечу, мы выходили с честью — оба и вместе. Ну да ладно, это лирика.

В любом случае приятно было слышать его голос, здесь я не кривил душой, а я редко это делаю.

— Как-то ты это не очень радостно говоришь, — заметил Костя.

— Что?

— Ну вот это. То, что рад якобы слышать. Или заболел?

— В самую точку, Костя.

— Заболел?

— Да.

— И что случилось с гордостью отечественной журналистки? Перебрал лишнего вчера?

— Если бы, — вздохнул я и рассказал ему о том, как мучаюсь, давясь соплями.

Некоторое время Костя помолчал, как бы оценивая ситуацию, а потом, как всегда, конструктивно предложил:

— Так ты к Шавкату обратись. Или доступа нет?

— К кому? — не понял я.

— К Шавкату, — удивился Костя. — Ты что — впервые слышишь?

— А кто это?

— Ну ты даешь, дамский угодник. Шавката не знаешь?!

С чего это я, интересно, «дамский угодник»?! Ну, да это я выясню чуть позже. Главное сейчас этот самый… как его там?

— Как ты сказал? — переспросил я.

— Слушай, ты это кончай, — вздохнул Костя на противоположном конце провода. — Кто сейчас Шавката не знает?

— Костя, — как можно внушительнее проговорил я. — Если ты сию же минуту не ответишь, кто такой этот таинственный восточный незнакомец, я покончу с собой, и перед этим оставлю записку, что в моей смерти прошу винить фоторепортера Константина Сюткина. Не томи.

Когда он снова заговорил, в голосе его явственно читалась снисходительность, какая бывает, когда обращаешься к умственно отсталым.

— Видишь ли, Гриша, — сказал мне этот всезнайка, — Шавкат — это такой экстрасенс, у которого побывала вся элитная Москва. О нем знает любой, кто хоть раз в жизни брал в руки любую из московских газет. Хотя тебя понять можно: чукча не читатель, чукча писатель. Он чуть ли не кремлевский целитель, понял?

— Не понял, — ответил я. — Что это значит — «чуть ли не…»? Курица либо несется, либо нет.

— Курица — это ты, Лапшин, — нахально так заявил он мне. — А Шавкат — известнейший целитель. С самого что ни на есть Востока.

— Восток, Костя, дело тонкое, — напомнил я ему. — А где тонко, там и рвется. И потом, это же элементарная простуда. А он, наверное, денег берет немерено. Овчинка не стоит выделки, Костя.

— Ну и дурак, — отозвался он. — Никто не потребует с тебя денег. Он мой друг.

— Вот так, да? — сказал я.

— Через час жду на Китай-городе.

— Зачем?

Костя снова вздохнул.

— Ты действительно дурак, Лапшин, — сказал он. — Тебя и вправду нужно срочно лечить. Так что встречаемся через час на Китай-городе и едем к Шавкату.

— Я не доеду! — запротестовал я. — Грохнусь по дороге.

— Я тебя скорее грохну, если ты сейчас же не встанешь со своей идиотской тахты, — пообещал он мне.

Почему — идиотской? — изумился я про себя. Эта тахта, если уж на то пошло, — единственное, чем я могу гордиться. Она для меня — все! И стол, и спальня, и рабочий кабинет, и источник наслаждения. Про последнее не подумайте ничего такого пошлого. Наслаждаюсь я только в обществе женщин, и моя тахта — самое подходящее для этого приспособление. Гад буду.

Впрочем, Сюткину этого не понять. Поэтому мне не оставалось ничего другого, как покориться. Я в ярости швырнул трубку на рычаг и стал одеваться. Косте на это было наплевать. Трубку он бросил еще раньше меня.

Ладно, Костя. Если я вернусь домой таким же больным, я потребую через суд возмещения за моральный убыток. Ответчиком будешь ты, и сумма тебе маленькой не покажется. Будешь пахать на меня до скончания дней своих.

Отчаянно чертыхаясь, я стал одеваться. Мне не хотелось, чтобы Костя Сюткин злился на меня.

Видите ли, у меня мало друзей…

4

Отыскав каким-то чудом одно-единственное свободное место, я плюхнулся на него, опустил как можно ниже голову и закрыл глаза. Плевать на приличия. Мне слишком плохо, чтобы всем нравиться. Как говорит мой сосед Серега Шипилов, если сам о себе не подумаешь — кто о тебе подумает?