Я уже сделал шаг, когда это произошло. В руках Кости был фотоаппарат, помню, что подумал о странности этого факта. Выставка была с теми претенциозными глупостями, когда фотографировать запрещено и все аппараты изымаются при входе. Краем сознания, помню, что в который раз восхитился его профессионализмом: черт, этот прощелыга никогда не позволит, чтоб кто-то ущемил его профессиональные права и, я бы сказал, возможности проявления таланта. Монстр какой-то фоторепортерский.

Итак, я сделал шаг к Косте и его товарищу, когда что-то вдруг щелкнуло, взорвалось, поднялся невероятный ор, Костя стал медленно, как в замедленном кино, валиться на пол, а вокруг него оседало облако дыма.

Сквозь толпу, которая тут же ломанулась прочь, из зала, я прорвался к Косте и, ошеломленный случившимся, опустился перед ним на колени. То, что я увидел, ошеломило меня еще больше.

Костя, мой Костя, друг мой и товарищ, лежал на моих руках и, судя по всему, умирал. Лицо и грудь его были в крови, и, казалось, разорваны. Кровь текла прямо на мои руки, выходила откуда-то из шеи и растерянность моя не имела границ. Как жгут накладывать, даже если я найду, из чего его сделать? Перетянуть шею?!

Мне ничего не оставалось делать, как только заткнуть это место на Костиной шее пальцем. Кажется, орал и матерился я при этом нещадно, в жизни так не орал и столько не матерился. Пот заливал мне глаза, руки и одежда были в Костиной крови, кто-то что-то тоже мне кричал, кажется, это была Рябинина, но на нее я тоже орал и материл ее на чем свет стоит, хотя если сейчас вы меня спросите, за что именно я ее тогда материл, мне нечего было бы вам сказать. Ну, материл, и все. Пусть не лезет под горячую руку.

Через тысячу лет и еще три года приехала, наконец, «скорая». Меня оттаскивали от Кости чуть ли не трое санитаров, я боялся доверить кому-то Костину артерию, из которой толчками выходила кровь. Наконец, им удалось это сделать. Вне себя от отчаяния я пошел к выходу, не обращая внимания на сочувствующие взгляды.

Около выхода кто-то дотронулся до моего локтя:

— Лапшин, — услышал я знакомый голос. Женский голос.

С трудом сфокусировав взгляд, я уставился на женщину и по прошествии миллиона, наверное, лет узнал, наконец, Рябинину.

— А? — сказал я.

— Лапшин, — повторила она. — Я отвезу тебя домой.

— Зачем? — не понимал я.

Действительность возвращалась ко мне с трудом.

— Должен же ты умыться и переодеться.

— Должен, — подтвердил я, тупо глядя на Рябинину. — А зачем?

Она кивнула.

— Ладно. Постой здесь минутку, я быстро.

Она ушла, а я остался. Краем сознания я подумал, что хорошо было бы, если она не вернулась бы. Так приятно сидеть на этих мягких креслах, пачкать их кровью чужой, а к тебе никто не подходит, не ругается, что, мол, государственное имущество мараешь. Смотрят на тебя, сочувствуют. Пусть не возвращается эта женщина, не хочу я никуда ехать, я навсегда остаюсь в этом здании, и вообще я прошу у местных работников политического убежища. Пусть не возвращается Рябинина, а если вернется, то пусть меня ей не выдают.

Но она вернулась, и меня ей выдали, никто так и не вступился в мою защиту. Кому я нужен, такой грязный и кровавый?

Такси подъехало прямо к выходу, что запрещено, но Рябинину никогда не смущали подобные мелочи. То, что другим запрещено, ее не касается. А то, что разрешено, ей просто неинтересно.

Она довезла меня до дома, вытащила из салона, заботливо подставив не самое мощное в мире свое плечо, расплатилась с водителем, который в негодовании чуть не швырнул ей деньги в лицо, узнав, кто мы такие и что только что пережили, но она настояла, и он не стал возражать.

Она дотащила меня до самой квартиры, вынула из кармана ключ, открыла дверь, втащила свой груз вовнутрь, бросила на тахту и раздела.

— Мыться будешь или не можешь?

До этой минуты у меня на миллионы осколков раскалывалась голова, от пережитого потрясения боль в ней усилилась в сотни раз, это было невыносимо, просто невыносимо, и именно поэтому мне была нужна посторонняя помощь, чтобы как-то передвигаться. И вдруг произошло нечто странное.

Боль исчезла.

Только что была — и нету.

— Что с тобой? — внимательно вглядываясь в меня, спросила Рябинина.

— Подожди-ка, — сказал я, прислушиваясь к процессам, которые происходили внутри меня.

У МЕНЯ НИЧЕГО НЕ БОЛЕЛО!!!

— Кофе будешь? — спросил я у Рябининой.

— Ты в порядке? — с тревогой смотрела она на меня.

— Лучше, чем Костя, — заверил я ее. — Будешь кофе?

Тут она меня удивила, хотя, по большому счету, ничего удивительного в ее словах не было.

— Все-таки ты циник и негодяй, — сказала она. — Зачем ты про Костю?

Мне не хотелось никого убеждать в том, что я хороший. Поэтому я сказал ей:

— Слушай, если ты отказываешься от кофе, я, с твоего позволения, приму душ. А потом сам себе сварю. Спасибо, что не бросила в трудную минуту. Пока.

И, не оглядываясь, пошел в ванную.

Это было ни с чем не сравнимое наслаждение: стоять под душем, мылиться, яростно тереть свое многострадальное тело, смывать мыло под тугой горячей струей, чередовать горячую и холодную воду и блаженно сознавать, что ты здоровый мужчина в расцвете лет, и у тебя ничего, ничегошеньки не болит!

Изо всех сил растирая себя полотенцем, я вышел из ванной и с грустью констатировал, что Рябинина, как и следовало того ожидать, покинула мою квартиру. Не думаю, что уходила она, унося с собой светлые воспоминания о моей персоне.

Ладно. Переживу.

За Костю она обиделась. Как это, мол, я могу шутить в такую минуту. Да я о нем вообще слушать ничего не желаю!

Что там его мама говорила о сомнительных предприятиях? Не верит она, что ее Костенька может ввязаться в сомнительное предприятие, да еще и друзей своих в них впутать. Мамы всегда не хотят видеть очевидного.

А Костя — он может. Еще как может, и друзей своих впутать может с легкостью. Что прикажете мне теперь делать? За жизнь его беспокоиться? Пусть это врачей заботит, у меня и без того теперь хлопот полон рот. Пока он там в себя будет приходить, мне с его фотографией разобраться надо, из-за которой его и…

О, черт! Ну, Лапшин, ну, мудак, ну, ослиная твоя башка, хоть и не болит! Только теперь додумался до того, что с самого начала лежало на поверхности! Из-за чего Сюткина подорвали — а его именно подорвали, другого слова не подберешь, сколько ни старайся?! Да из-за фотографии этой, из-за чего же еще?! И это самое лучшее доказательство того, что картонка эта глянцевая с запечатленным на ней сюжетом — вовсе не монтаж, не шутка скучающего фотографа, а самый настоящий документ!

И лежит теперь документ этот у тебя, и здоровье твое теперь никто страховать не будет, если все узнает. Зачем страховать то, что все равно рано или поздно подлежит разрушению.

Потому что это и не документ даже, а — бомба.

Понял, Лапшин? Понял, ВО ЧТО ты ввязался? То есть, во что ввязал тебя Костя Сюткин, твой лучший друг, лежащий сейчас на больничной койке, и это — самое оптимистическое предположение?

Но как же это у них получилось? Как они сделали это, как подобрались к нему, как подложили бомбу? Костя никому не доверяет свои аппараты, а именно он и взорвался у него в руках, когда тот попытался сфотографировать какой-то экспонат.

У меня перед глазами снова встал Костя, который делает шаг, наводя объектив, как никто не обращает на него внимания, кроме меня, и как… Стоп!

Как это — кроме меня?! А этот его собеседник, которого до этого я в глаза не видел? Он тоже смотрел, он тоже был рядом в ту минуту. И куда он, простите за неосведомленность, делся?!

Я похолодел — и тут же обжегся. Горячий кофе, заполнив маленькую чашечку, перелился через край и обжег мне пальцы, в которых я держал ее. Черт, да что же это такое со мной!

Итак, собеседник. Таинственный незнакомец. Куда он делся? Почему не остался досмотреть, что произошло с его товарищем? Как же так? Ты разговариваешь с человеком, причем вполне горячо и приветливо, вдруг — взрыв, человек, с которым ты только что так мило беседовал, падает, окровавленный, на пол, а ты? Что делаешь ты?