И тут высокий понес такую явную ахинею про богатырское здоровье Бориса Николаевича, про его румяные щеки, про его наследственность (Господи, а это-то причем?!), про то, что наша медицина самая лучшая, про себя лично, как знатока подобных случаев. И все это — быстро, рассыпчатой скороговоркой, не давая никому и слова вставить, подавляя цитатами, прибаутками, подмигивая, осторожно дотрагиваясь до разных мест на теле больного, весело и панибратски хлопая врача по спине, по рукам, а разок — по животу… Но главная достопримечательность этого бурного монолога во славу здоровья Бориса Николаевича была вовсе не в том, что высокий там где нужно и не нужно вставлял свои залихватские «орел-огурчик!» Главное — было в глазах высокого. Вернее, абсолютное отсутствие каких-либо эмоций. Абсолютное! Это был не человек, это было привидение. И это привидение что-то говорило нормальным человеческим голосом, бодрилось, широко улыбалось и даже умудрялось дотрагиваться до Бориса Николаевича, но глаза говорили другое. Они ничего не говорили. Можно сказать, глаз не было. Разве можно было назвать глазами эти две бледные обсосанные конфетки?! А ведь глаза — это душа человека. Раз нет глаз, значит и душа… сами понимаете.
Когда Борис Николаевич вдруг понял это — в его голове (бедной, больной, раскалывающейся на тысячу кусков!) с трудом сложилась логическая цепочка «глаза-душа-привидение», — он по-настоящему испугался. А вдруг я уже там, подумалось ему. Где? Где, где… На том свете, естественно, где же еще! Ну кто сказал, что там не может быть такого?
Врач, слегка отодвинувшись от высокого, успокаивающе дотронулся до Бориса Николаевича.
— С вами все в порядке?
— Вроде…
— Я вижу, вы чего-то боитесь. Успокойтесь, сейчас все пройдет. — Он кольнул чем-то руку Бориса Николаевича (о, вся та же самая бедная рука!) — Теперь легче?.. Вот и хорошо. — И обращаясь к высокому, добавил сухо: — У вас всего минуты три, не больше.
— Три минуты! Это же целая вечность! — преувеличенно бодро воскликнул высокий. — Вы же знаете, Борис Николаевич, что успел бы натворить безудержный Казанова всего за три минуты, а? — Он погрозил пальцем, улыбнулся, обнажив редкие желтые зубы, сразу выдающие страстного курильщика. — Сознайтесь, Борис Николаевич, вам скидка будет! Шучу!.. А ведь был грешок, был! — со смехом вдруг сообщил врачу. — Вы только посмотрите на его глаза!..
Смех. Тени, нависшие над Борисом Николаевичем.
И вновь — глаза. Пустые. Холодные как смерть.
Господи, да что же это с ним!..
Борис Николаевич пошевелился, пытаясь подняться со своего жесткого ложа, но вдруг с изумлением обнаружил, что привязан — намертво прикручен на высоком столе (операционный? дьявольский? какой?!..). Он огляделся — шары в голове вновь ожили, покатились в разные стороны, но не было сил обращать внимание на этот бильярд. Просторное помещение, светлые стены, что-то легкое прикрывает широкое окно…
— Не стоит шевелиться, — сказал врач.
— У меня что-то серьезное?
— Я же сказал — к вечеру пройдет, — раздраженно ответил врач и отступил в сторону, всем своим видом показывая, что разговаривать с больным больше не намерен.
— Борис Николаевич, — тотчас взял инициативу в свои руки высокий, — я вот о чем хотел с вами поговорить… — он вдруг замолчал, потрогал себя за длинный нос, словно раздумывал — говорить или не стоит.
— Что случилось?
— Вот ведь странность какая, Борис Николаевич, дело в том, что пока еще ничего такого не случилось, но мы надеемся…
— Не понял, — честно сознался Борис Николаевич.
— И не надо. Не нужно напрягаться. Вам еще рано. Ваше время еще впереди! — Высокий засмеялся. — Я просто хотел сказать, что мы все надеемся на то, что случится… э-э… ну, допустим, что-нибудь… Не понимаете?
— Нет, — Борис Николаевич начал злиться. Абсурд какой-то, ей-богу, абсурд!
— Вот и хорошо! Вот и славно! — обрадовался этой злости высокий, так обрадовался, что как будто только ее и ждал. — Вы же Погибенко, так? — неожиданно жестким тоном спросил он.
— Ну, — согласился Борис Николаевич, не понимая куда гнет высокий. — И что из этого?
— Ничего, — вновь смягчился высокий и, обернувшись к врачу, произнес несколько коротких лающих фраз на неизвестном Борису Николаевичу языке (латынь? китайский? а может, это шпионы? где же я?!..). — А ведь мы про вас кое-что знаем, — вновь обратился высокий к Борису Николаевичу и не торопясь стал рассказывать ему его же прошлое.
И чем больше узнавал о себе Борис Николаевич — а любой подобный рассказ — это еще и каждый раз дополнительная информация о себе самом! — тем вдруг отчетливее начал сознавать, что все это «липа». Самая настоящая!
С ним, с Борисом Николаевичем, что-то делали. Но что?! Все эти разговоры, эти намеки, эти странные паузы во время разговора — все это нужно было кому-то (высокому? врачу? тем, кто наблюдает?..) только для того, чтобы посмотреть, как он, Борис Николаевич, будет реагировать.
Реакция! Им нужна моя реакция! Но зачем?! Кто эти люди?!..
Борис Николаевич вдруг резко дернулся в сторону, стол, на котором он находился, качнулся, начал медленно заваливаться. Высокий от неожиданности подскочил на месте, врач отпрянул, и тут Борис Николаевич впервые увидел в мертвых глазах высокого хоть какие-то проблески эмоций. Вернее, одной единственной эмоции. Страха.
Высокий испугался. По-настоящему.
Чего? Кого? Его, Бориса Николаевича? Не может быть!.. Или…
В то же самое мгновение, когда разгадка всего этого абсурда была совсем рядом — Борис Николаевич это почувствовал, как зверь, который кожей чувствует опасность, — он вдруг стал невесомым, легким, до той степени прозрачности, когда тебе уже все равно…
Улыбнувшись — он все еще падал, привязанный к столу, падал долго, очень долго, — Борис Николаевич потерял сознание. Это подействовало успокаивающее лекарство, которое ему вколол врач.
— Черт! — отчаянно закричал высокий, едва успев подхватить падающий стол. — Что же ты стоишь, сволочь! — Он обернулся к врачу. — Помогай! Не удержу…
Вдвоем они с трудом установили стол на место.
Замерли, опустив руки и тяжело, нервно дыша.
— Достаточно, — раздался в скрытых динамиках чей-то голос. — Вы свободны…
Не взглянув в сторону динамиков врач и высокий немедленно покинули помещение. А Борис Николаевич все глубже проваливался в приятную пропасть сна, летел, парил, ни о чем не думая, и ему было приятно и спокойно, может быть, впервые за последние несколько лет…
— Потом, — коротко бросил Андрей Васильевич.
И Бориса Николаевича осенило — дождался!..
Вся эта нудная тягомотина трех с половиной лет вдруг спрессовалась в короткое и энергичное «потом». Рубящее, как удар клинка, когда отсекается все лишнее. И теперь неожиданно лишними стали эти три с половиной года. Ну и пусть! Главное — впереди.
Борис Николаевич уставился на Кучеряева, потому что все последующие действия того были настолько непредсказуемы, что первое, что приходило на ум — не помутился ли рассудком Андрей Васильевич…
Кучеряев затравленно обернулся на дверь, сделал шаг, но, словно опомнившись, резко затормозил. Огляделся. Схватил стул и, подскочив к левому «телеглазу», с силой ударил по нему. Во все стороны брызнули искры, и Борис Николаевич, ошеломленный увиденным, даже не присел. Но, к счастью, осколки стекла и пластика миновали его.
— А… — открыл было рот Борис Николаевич, и то только потому, что требовалось хоть что-то сказать в подобной (дикой? абсурдной? сумасшедшей?..) ситуации.
Кучеряев, не обратив на этот сдавленный возглас никакого внимания, бросился ко второму «телеглазу» и в несколько могучих ударов разрушил и его. При этом что-то с громким стуком выпало из его внутреннего кармана. Поморщившись, как от зубной боли, Андрей Васильевич нагнулся и подобрал это «что-то». Борис Николаевич вдруг с удивлением увидел, что это пистолет. Большой, блестящий, с темной пластиковой рукояткой. Даже отсюда было видно — а до Андрея Васильевича было всего каких-нибудь три метра, — что рукоятка пистолета настолько удобна, что ее, наверное, приятно держать в руках. Неожиданно для себя Борис Николаевич почувствовал, как ему хочется хоть немного подержать этот красивый пистолет. Но желание почти тотчас пропало, потому что Кучеряев обернулся к Борису Николаевичу (медленно-медленно, как в кино) и крикнул срывающимся голосом: