Он провел ладонями по выбритой голове. Шрам, проходящий, как мазок красной губной помады, от уголка глаза до уха, приятно покалывало. Как его покалывало, когда он давил, мышь. Он ободрал костяшки пальцев на правой руке, когда всадил кулак в по-детски мягкий рот одного из придурков, но он ничего не чувствовал. Он вытер окровавленные пальцы о пригоршню жгучей крапивы. И все равно не почувствовал ничего.

— Слушайте меня, — сказал он четверым подросткам, пока те стонали и сплевывали в грязь кровь. — С этой минуты вы будете делать в точности, как я скажу. Идет?

— А... ЭЭЭ-дерьмо!

Шмяк!

Он врезал тому, который пытался подняться на ноги.

— Будете делать в точности, как я скажу. Понятно?

— Посел ты, — проревел другой ртом, полным крови, слюны и блевотины.

Шмяк!

— Я... — Шмяк!.. — Босс. — Шмяк!— Теперь. Понял? — Шмяк, шмяк.

Он рывком поднял ребят на ноги и пару раз сильно вдарил им раскрытой ладонью.

Пять минут работы — раздавая оплеухи по их дурацким головам, — и они начали въезжать в его образ мыслей.

— Теперь слушайте меня. Вставайте на колени. И стойте так, пока я не скажу вам сдвинуться с места. Понятно?

Головы согласно качнулись.

— Так чего же вы ждете?

Все еще подтирая расквашенные носы и смаргивая слезы с заплывших глаз, все четверо с трудом опустились на колени, как опускаются на колени в присутствии короля.

Шрам на виске парня жгло все сильнее — как будто от глаза до уха пробегал электрический разряд. Он чувствовал, что в порядке, чувствовал себя сильным, как монстр из преисподней.

— Повторять не буду. Теперь правлю я, о'кей? Четверка выглядела раздавленной. И все четверо покорно кивнули.

Раз — и готово, удовлетворенно подумал он. Вот теперь я снова в деле.

6

Электра Чарнвуд открыла дверь, ведущую в подвал «Городского герба».

Электра? Благодарите за этот чудный девиз вместо имени матушкину любовь к поэзии, с усмешкой говорила она людям. Ей было тридцать пять, она была высокой, выглядела искушенной и повидавшей жизнь и носила черные волосы до плеч. А еще она была кукушонком. Родилась умненькой в монотонно-тусклом городишке. И это вовсе не было самомнением с ее стороны, просто она всегда чувствовала, что ее место не здесь и что родители, наверное, нашли ее в тростниковой корзинке, плывшей по реке Леппинг. Быть может, не так уж это было далеко от истины; черные, почти иссиня-черные волосы и решительный, с горбинкой нос придавали ее облику что-то семитское, а может, даже что-то от египетской принцессы. Она и вправду ничем не походила на своих родителей: эту серенькую веснушчатую пару никто не мог назвать высокими.

Конечно, Электра не была гибкой, скорее напротив — ширококостной, и то, как она затаскивала в подвальный лифт бочонки с пивом, не раз вызывало одобрительный свист водителей с пивоварни. Случалось такое, когда кладовщик, любящий поддать и мающийся спиной, не являлся на работу, как то было у него в обычае по утрам в понедельник. («Наверное, грипп», — гнусавил Джим-кладовщик в телефонную трубку, или: «Думаю, меня сейчас мигрень свалит», или: «Опять чертов зуб мудрости; ты даже представить себе не можешь, какую боль я сейчас терплю».) Однажды этот «зуб мудрости» настолько вывел ее из себя, что она отвезла его к своему дантисту в Уитби, силой загнала в кресло, а затем испытала почти что чудовищное удовлетворение, когда дантист сообщил Джиму, что тому нужно поставить с дюжину пломб. Лицо бедняги побелело как снег. Причин уволить его было у Электры больше, чем пальцев на руках и на ногах, но когда он все же являлся на работу, то делал ее вполне добросовестно — если его достаточно накачать виски. И он ничего не имел против того, чтобы задержаться после закрытия, чтобы прибрать, вытряхнуть пепельницы и перемыть стаканы. И после того, как она укрепит его боевой дух, он был единственным, у кого хватало мужества спуститься в подвал вечером или ночью.

Электра зажгла лампочку. Свет и тьма в подвале, говорила она себе, как будто заключила шаткое перемирие. Когда зажигался свет, тьма отступала, но недалеко.

Она быстрым шагом спустилась по ступеням. Ей не хотелось находиться здесь внизу, ей не нравился подвал гостиницы, не нравился еще с тех пор, когда она была ребенком. Но теперь и страх остался позади: за прошедшие годы она стала насквозь пропитана фатализмом.

Она проверила ящики с вином, безалкогольными напитками, водкой и бренди. Достаточно, чтобы хватило до конца недели. Едва ли стоит ждать набега жаждущих вина туристов. Леппингтона нет на туристических картах — разве что у вас пунктик на скотобойни титанических размеров.

Стоя посреди подвала — как можно дальше от стен и притаившихся возле них теней, — Электра окинула взглядом ящики с бутылками, пивные бочонки и пластмассовые шланги, подающие пиво к насосам в баре наверху. (Когда-нибудь она установит электронасосы, но неотложной необходимости сделать это все не возникало.)

Все было, как и положено, на своих местах. После звуков, раздававшихся отсюда прошлой ночью, она была почти уверена, что подвал полностью разорен. Впрочем, это всегда было так. Неистовый шум, а потом — хоть бы банка пепси оказалась сдвинута с места.

Теперь железная дверь в дальнем конце подвала. Давай, Электра. Ты это можешь. С правой ноги, начинай.

Она собралась с силами, чтобы пройти несколько метров в глубь тени. Фонарь надо было захватить, кобыла глупая, выругала она саму себя. И вновь сыграл свою роль фатализм. Если это случится, то случится, и ничего тут не поделаешь.

Она остановилась и облизнула внезапно пересохшие губы. Мне не следует быть здесь, сказала она самой себе. Мне здесь не место.

Как будто этими словами она могла изменить прошлое. Ну ладно, в школе она была умненькой; она получала призы за успехи в учебе. В университете она учила английский язык и литературу. Она отхватила место редактора на телестанции в Лондоне. К двадцати пяти годам она была на шаг от того, чтобы появиться перед камерой как соведущий программы «Бизнес сегодня вечером», — и вот тут-то все пошло кувырком. Внезапно умерла ее мать. (Отец нашел мать на полу — с расширенными глазами и уже холодную — на этом самом бетонном полу в подвале. В руках ее была зажата щетка, причем сама щетка, а не ручка.) Электра приехала домой на похороны. Потом, в тот день, когда она должна была возвращаться в Лондон к своей блестящей карьере (и к ожидавшему, чтобы его забрали, ее ярко-синему «порше», который она заказала у поставщика в Хэмпстеде), отца хватил удар.

У нее не было ни братьев, ни сестер, которые могли бы помочь, поэтому она взяла на себя управление гостиницей и фактически помахала телевизионной карьере ручкой. Следующие полгода отец уже не вставал с постели: не мог говорить, не мог сам дойти до туалета, не мог даже произнести букву "р".

— Элеква. Не тевяй тут вэемени звя. Тебя ждет вабота, — говорил — или, во всяком случае, пытался сказать — он, с трудом выталкивая слова сквозь парализованные перекошенные губы.

— Не волнуйся, папа. Как только мы найдем управляющего, я вернусь в Лондон.

Отец умер полгода спустя, в один год с матерью. Она смотрела, как гроб опускают в землю, а в ушах у нее стоял его голос: «Не плачь из-за меня, Элеква. Поставайся не плакать».

Она так и не нашла управляющего. И десять лет спустя она была все на том же месте, в этой паршивой гостинице. Карьера на телевидении была раз и навсегда похоронена вместе со старым добрым папой. Не такое уж ценное имущество эта гостиница, она скорее вирус у нее в крови, который только и ждал, чтобы проснуться. Шум в подвале по ночам — этого хватило бы, чтобы свести с ума и святого, черт побери. Спасибо, мама, спасибо, папа. Почему вы просто не вогнали мне кол в сердце, когда я родилась, и не покончили с этим? Внезапный приступ горечи застал ее врасплох. Глаза защипало, сжав зубы, она обнаружила, что вонзает ногти себе в ладони.