Только когда я оперся руками о выступ, болтая ногами в воде, чтобы дать им отдохнуть, я заметил как свет, отражающийся от воды, оставлял на стене передо мной переливающееся сияние. Я вытянул руку, чтобы прикоснуться к ней, проводя пальцем по водному отражению, задаваясь вопросом, как бы я мог воссоздать это сияние с помощью красок. Джорджия подплыла ко мне, удерживаясь за выступ, и наблюдала, как мой палец вырисовывает невидимые линии.
— Когда ты рисуешь, ты знаешь, что изобразишь, прежде чем начать, или ты просто позволяешь своему сердцу взять верх? — спросила она мягко.
Это был хороший вопрос, милый вопрос, и то, какой милой она была, что-то раскрыло внутри меня. То, что я сдерживал большую часть времени. Я по-прежнему тщательно подбирал слова, не желая, чтобы она все обо мне знала, не желая разрушить момент отвратительной правдой, но еще я не хотел лгать и погубить воспоминания, когда этот момент пройдет.
— Есть так много вещей, которые я вижу… и которые не хотел бы видеть. Образы, которые наполняют мой мозг, и о которых я бы предпочел не думать. Галлюцинации, видения или, может, чрезмерно живое воображение. С моим рассудком может быть что-то не так, но это не только моя голова. С небесами тоже что-то не так, и иногда я могу видеть другую сторону.
Я украдкой посмотрел на Джорджию, желая знать, не напугал ли ее своим признанием. Но она не выглядела испуганной. Она выглядела заинтригованной, полностью увлеченной. Прекрасной. Поэтому я, воодушевившись, продолжил рассказывать.
— Когда я был меньше, я был сильно напуган. Когда я гостил у Джи, она пыталась рассказывать мне истории, чтобы успокоить. Истории из Библии. Она даже рассказала мне о ребенке по имени Моисей. Ребенке, который был найден в корзине, прямо как я. Вот так я и получил свое имя, ну ты знаешь.
Джорджия кивнула. Она знала. Все это знали.
— Джиджи рассказывала мне истории, чтобы заполнить мою голову хорошими вещами. Но только когда она начала показывать мне иллюстрации, все изменилось. У нее была книга по изобразительному искусству на религиозную тематику. Кто-то оставил ее в церкви в качестве пожертвования, и Джи принесла ее домой, чтобы никто в церкви не увидел все те изображения белых обнаженных людей и не оскорбился. Она закрасила все обнаженные части черным маркером.
Джорджия засмеялась, и я почувствовал, как воздух застрял в моем горле. Ее смех был глубокий и мягкий, и это заставило мое сердце в груди раздуваться, как шар, все сильнее и сильнее, пока мне не пришлось украдкой сделать несколько вдохов и выдохов, чтобы успокоить его.
— Значит, тебе нравятся картины? — Джорджия побуждала меня к дальнейшему разговору после того, как я оставался неподвижным и молчал слишком долго.
— Да.
Джорджия снова засмеялась.
— Но не с обнаженными людьми, — я почувствовал себя нелепо и даже ощутил, как мое лицо начало гореть. — Мне нравится красота. Цвет. Страдание.
— Страдание? — голос Джорджии повысился.
— Страдание было тем, что никак не связано со мной. Страдание мог увидеть каждый. Не только я. И я не ожидал, что все это можно прогнать.
Взгляд Джорджии легко, словно шепот, коснулся моего лица и почти сразу отстранился, следя за моими движущимися пальцами.
— Ты когда-нибудь видела лицо в Пьете (прим. пер. — от итал. pietá — милосердие, в изобразительном искусстве сцена оплакивания Христа Богоматерью) ? — я хотел, чтобы она снова смотрела на меня, и я получил, что хотел.
— Что такое Пьета? — спросила она.
— Это скульптура Микеланджело. Скульптура, изображающая Деву Марию с Иисусом на руках. Ее сыном. После того, как он умер.
Я сделал паузу, задумываясь о том, почему я вообще рассказывал ей это. Я всерьез засомневался, интересно ли ей. Но в любом случае я продолжил.
— Ее лицо, лицо Девы Марии… оно такое прекрасное. Такое умиротворенное. И настолько же мне не нравится остальная часть скульптуры. Но лицо Марии изысканно. Когда я не могу выдерживать бардак, творящийся в моей голове, я думаю о ее лице. И я так же наполняю свои мысли другими вещами. Я думаю о цвето- и светопередаче Мане, о деталях Вермеера. Вермеер изображает свои картины в мельчайших деталях — маленькие трещины в стенах, пятно на воротнике, один единственный гвоздь. И в этих маленьких вещах столько красоты. Совершенная заурядность. Я думаю об этих вещах и выталкиваю образы, которые не могу контролировать, вещи, которые не хочу видеть, но вынужден видеть… все время.
Я прекратил говорить. Я почти задыхался. Мой рот ощущался странно, онемело, будто я превысил ежедневный лимит слов, и мои губы и язык были ослаблены от такой нагрузки. Я не помнил, когда в последний раз говорил так много за один раз.
— Совершенная заурядность…
Джорджия вздохнула и подняла свою руку, проводя по влажной дорожке, которую я сделал своим пальцем, будто тоже могла рисовать. А затем посмотрела на меня с серьезным видом.
— Я самая заурядная девушка, Моисей. Я знаю, что так и есть. И я всегда буду такой. Я не умею рисовать. Я не знаю, кто такой Вермеер или Мане, раз уж на то пошло. Но если ты считаешь, что заурядность может быть прекрасной, это дает мне надежду. И, может быть, иногда ты будешь думать обо мне, когда тебе будет необходимо сбежать от боли в своей голове.
Ее карие глаза казались почти черными в приглушенном свете, такого же цвета, как и вода, в которую мы были погружены, и я машинально вытянул руку, чтобы хоть за что-то держаться, что-то, что не даст мне утонуть в них. Правая ладонь Джорджии по-прежнему была прижата к стене рядом с моей рукой, и я поймал себя на том, что очерчивал контур ее пальцев, как ребенок, обводящий их цветным мелком, вверх-вниз и обратно, пока не остановился у основания ее большого пальца. А затем я продолжил, позволяя своим пальцам кружиться вверх по ее руке легкими, как перышко, движениями, пока не достиг ее плеча. Я очертил тонкие кости ее ключицы, мои пальцы скользнули на противоположную сторону и вернулись вниз по другой руке. Когда я достиг ее ладони, то проскользнул своими пальцами между ее пальцев, крепко сцепляя их. Я ждал, что она наклонится, прижмется своими губами к моим, будет вести, как она склонна это делать. Но она оставалась неподвижной, держа меня за руку под водной гладью и наблюдая за мной. И я сдался. В нетерпении.
Ее губы были влажные и прохладные, и я догадывался, что мои ощущаются также. Но жар внутри ее рта приветствовал меня, как теплые объятия, и я погрузился в мягкость со вздохом, который смутил бы меня, если бы затем не последовал ее собственный вздох.
Джорджия
Мы с Моисеем наблюдали, как мои родители проводят терапевтическую сессию с небольшой группой наркоманов из реабилитационного центра Ричфильда, находившегося примерно в часе езды южнее Левана. Каждые две недели подъезжал фургон, и молодые люди толпой выходили из него — дети, начиная с моего возраста и до двадцати с небольшим. И в течение двух часов мои родители выводили их в круглый загон и давали им взаимодействовать с лошадьми в ряде мероприятий, разработанных, чтобы помочь детям восстановить связь с их собственными жизнями.
Я помогала в сеансах с детьми, страдающими аутизмом, и детьми, которые ездили на лошадях в качестве физической реабилитации, но если клиенты были моего возраста или старше, то моим родителям не нравилось вовлекать меня в консультации, даже если это была просто работа с лошадьми. Поэтому я побрела к Кейтлин, предполагая, что Моисей, должно быть, закончил с работой, и уговорила его пойти на задний двор с парой банок «Колы» и двумя кусками лимонной меренги4, с которой Кейтлин была счастлива расстаться. Я нравилась ей, и я это знала. И она была невероятно полезна в маневрировании Моисеем, когда он притворялся, что не хочет моей компании или лимонной меренги, хотя мы оба хорошо знали, что он хочет и то, и другое.
Мы с Моисеем не слышали разговоры с того места, где расположились, вытянувшись на задней лужайке Кейтлин. Зато у нас был неплохой обзор, и я знала, что мы не находились достаточно близко, чтобы привлекать внимание моих родителей, хотя и могли наблюдать за проведением занятий. Проявляя свое любопытство, я пыталась разглядеть, кто из детей по-прежнему болтался без дела, а кто закончил девяностодневную программу или уже был освобожден. Я вела мысленный список тех, кто выглядел скверно, а кто делал успехи.