Моя бабушка стремительно ворвалась в полицейский участок. Ее седые вьющиеся локоны развевались, а выражение лица предвещало неприятности. Не мне, к счастью, а офицеру полиции, который не позвонил ей, пока меня допрашивали. Мне было восемнадцать. Они не обязаны были звонить, но очень быстро отступили под ее гневом, и в течение часа меня выпустили с условием, что я закрашу свой рисунок. Я надеялся, что Молли не вернется, когда я сделаю это.
Как только мы зашли в дом, Джиджи сорвалась на меня.
— Почему ты продолжаешь делать это? Раскрашивать стены и конюшни и разрисовывать школьные доски? Ты заставил мисс Мюррей плакать, добился того, что тебя арестовали, а теперь это? Прекрати все это! Или, черт тебя дери, сначала спроси разрешение!
— Ты знаешь почему, Джиджи.
И она действительно знала. Это был маленький грязный секрет моей семьи. Мои галлюцинации. Мои видения. Таблетки, на которых я сидел большую часть своей жизни, сделали это в сто раз хуже. Это были лекарства, предназначенные для людей с абсолютно другими проблемами, и когда одно средство не работало, они пробовали что-то новое. Я провел всю свою жизнь, переходя из одного кабинета врача в другой — под опекой государства, враг государства. Ничего не помогало, и только когда я стал жить у Джиджи, я, наконец-то, освободился от медикаментов. Никто даже не задумывался, что, может быть, это не были галлюцинации. Они не думали о том факте, что, может, это было именно тем, о чем я говорил.
— Я не могу спрашивать разрешения, Джиджи. Потому что тогда мне придется давать объяснения. И люди могут сказать мне «нет». И где бы я тогда оказался? — По моему мнению, это был обоснованный аргумент. — Простить обычно легче, чем дать разрешение.
— Только если тебе пять! Не когда тебе восемнадцать и у тебя судимость. Ты закончишь свою жизнь в тюрьме, Моисей.
Бабушка была расстроена, и это заставляло меня чувствовать себя куском дерьма.
Я беспомощно пожал плечами. Эта угроза не была для меня чем-то новым и особо не пугала меня. Я не считал, что это было бы хуже чем то, как я живу сейчас. В тюрьме множество бетонных стен, по крайней мере, я так слышал. Но Джиджи там бы не было. И Джорджии. У меня не было бы возможности увидеть ее снова. Однако она считала меня сумасшедшим, поэтому я не знал, почему меня это волновало.
И все же волновало.
— Это было бы пустой тратой времени, Моисей. Такой огромной потерей времени! Твое мастерство впечатляющее. Оно удивительное. Ты мог бы устроить свою жизнь благодаря своему дару. Хорошую жизнь. Просто рисуй картины, ради всего святого! Тихо рисуй, сидя в углу! Это было бы потрясающе! Почему ты должен разрисовывать конюшни и мосты, стены и двери?
Джи всплеснула руками, и мне было жаль, что я не мог все ей объяснить.
— Я не могу. Я не могу остановиться. Рисование — единственная вещь, которая делает это сносным.
— Что именно делает сносным?
— Безумие. Безумие в моей голове.
— Моисей был пророком, — начала она.
— Я не пророк! И ты уже рассказывала прежде эту историю, Джи, — перебил я.
— Но я не думаю, что ты ее понял, Моисей, — настаивала она.
Я смотрел на свою бабушку, на ее круглое лицо, на любящую улыбку, в ее бесхитростные глаза. Она была единственным человеком, рядом с которым я никогда не чувствовал себя бременем. Или психом. Если она хотела снова рассказать мне о младенце Моисее, то я ее выслушаю.
— Моисей был пророком. Но так было не всегда. Сначала он был ребенком, младенцем, брошенным в корзине, — снова начала Джиджи.
Я вздохнул. Я действительно ненавидел историю о том, как получил свое имя. Она было полной лажей. Ничего милого и романтичного. И это не было библейской историей. И даже не голливудской. Это была история Джиджи. Поэтому я молчал и позволял ей рассказывать.
— Они убивали всех еврейских новорожденных мальчиков. Они были рабами, и фараон беспокоился, что если еврейская нация слишком разрастется, то они восстанут против него. Но мать Моисея не могла позволить ему быть убитым. Поэтому, чтобы спасти его, она должна была отпустить его. Она положила его в корзину и отпустила его, — повторила Джи с особой выразительностью.
Я ждал. Это не то место, где она обычно заканчивала.
— Так же, как тебя, дорогой.
— Что? Ты говоришь о том, что я недоразумение из корзины, полный неудачник? Ага, Джиджи. Я это знаю.
— Нет. Это не то, что я имела в виду. Хотя твоя мать была неудачницей. Она испортила свою жизнь. Она погрязла так глубоко и стала настолько подавленной, не было никакого шанса, что она смогла бы заботиться о тебе. Поэтому она отпустила тебя.
— Она оставила меня в прачечной.
— Она спасла тебя от самой себя.
Я снова вздохнул. Джиджи любила мою мать, что говорило о ней, как о снисходительном и сочувствующем человеке. Я же не любил свою мать, и я не был ни снисходительным, ни сочувствующим.
— Не ломай свою жизнь, Моисей. Теперь ты должен найти способ спасти себя. Никто не сможет сделать этого за тебя.
— Я не могу контролировать это, Джиджи. А ты ведешь себя так, будто могу.
В тот самый момент, когда я говорил, тепло начало подниматься вверх по моей шее, а кончики пальцев ощущались так, словно были прижаты к стакану со льдом. Это ощущение я знал слишком хорошо, и то, что в любом случае последует за ним, хочу я того или нет.
— Они не оставят меня в покое, Джи. И это сведет меня с ума. Это сводит меня с ума. Я не знаю, как так жить.
Джиджи стояла, обернув руками мою голову, и притягивая к своей груди, словно могла стать преградой между мной и всем, что уже есть внутри меня. Я продолжал прижиматься к ней лицом, крепко закрыв глаза, и старался думать о Джорджии, о прошлой ночи, о том, как Джорджия отказывалась отводить взгляд, о том, как мое сердце чуть не взорвалось, когда я почувствовал ее освобождение. Но даже Джорджии было не достаточно. Молли вернулась. Она хотела показать мне мысленные образы.
— Моисей разделил воды Красного моря. Эту историю ты ведь тоже знаешь? — настойчиво говорила бабушка, каким-то образом понимая, что я боролся с чем-то, что она не могла видеть. — Ты знаешь, как он разделил море, чтобы люди могли перейти через него?
В ответ я лишь захрипел, когда, мелькающие образы проносились в моей голове один за другим, будто девушка, которая держалась поблизости, открыла в моей голове книгу в тысячу страниц и заставила их переворачиваться с головокружительной скоростью. Я застонал, и Джиджи сжала меня крепче.
— Моисей! Ты должен сомкнуть море так же, как это сделал Моисей в Библии. Моисей разделил воды так же, как и ты можешь это сделать. Ты разделяешь воды, и люди переходят. Но ты не можешь позволить любому пройти, когда ему заблагорассудится. Ты должен сомкнуть море. Ты должен сомкнуть море и смыть все картинки волной!
— Как? — застонал я, перестав бороться.
— Какого цвета вода? — настаивает она.
И я постарался представить, как бы выглядела эта вода, поднимающаяся громадной стеной и удерживаемая невидимой рукой. Тотчас череда картинок, которые Молли пихала в мой череп, замедлилась.
— Вода белая, — выдавил я из себя. — Вода белая, когда в ярости.
Неожиданно я разозлился от того, что в моих висках пульсировало, а руки тряслись. Я так устал, не иметь ни минуты покоя.
— Что еще? Вода не всегда в ярости, — настаивала Джиджи. — Какие еще цвета?
— Вода белая, когда она в ярости. Красная, когда садится солнце. Голубая, когда она спокойна. Черная, когда наступает ночь. Она прозрачна, когда падает вниз, — я лепетал, но мне было хорошо.
Я сопротивлялся в ответ, и в моей голове прояснилось. Разум стал чистым, точно как эта вода.
— Поэтому позволь воде падать. Позволь ей обрушиться. Позволь ей струиться через твою голову и сквозь твои глаза. Вода чиста, когда смывает боль, прозрачна, когда очищает. Вода не имеет цвета. Позволь ей унести прочь все цвета.
Я почти мог почувствовать это — как рушатся стены, внутри которых я крутился так же, как в водах прибоя, когда мне было двенадцать, и я пошел к океану. Волны хлестали меня. Но находясь среди них, я не видел никаких картинок. Никаких людей. Не было ничего, кроме воды, отсутствия кислорода, сырости и силы природы. И мне это нравилось.