Мужик с повязкой перевёл – и голос у него на середине сел.
Внизу стало очень тихо.
Потом немец коротко и зло выругался, крикнул что‑то своим, и лестница скрипнула в обратную сторону. Через минуту хлопнула дверь.
Сыпняка немцы боялись сильнее партизан. Им про это писали в приказах, а приказы они читали.
В подполе соседней хаты сидели четверо, и им оставалось полшага до того, чтобы вырваться наружу и перестрелять всех. Они слышали всё: как у хозяев отнимали последние яйца, как ругались, как уходили, забрав мешок муки. Бойцы сидели в темноте, сжимая оружие, и не двигались. Руки сами лезли к затворам – каждый это чувствовал. Но они сидели. Слушали, как грабят, и молчали.
Иначе – смерть всем. И местным первым.
Сидоров в темноте нащупал колено соседа и сжал, призывая к терпению.
Кризис у меня случился на четвёртые сутки.
Я этого, разумеется, не помню. Помню только, что в какой‑то момент перестал гореть. Даша потом сказала, что рубаху с меня выжимали, будто из речки вынули, что она в ту ночь обтирала меня и переворачивала, чтобы я не захлебнулся, и что пульс считала каждые полчаса.
А утром меня разбудил спор.
Я открыл глаза, несмотря на то, что голова просто адски раскалывалась. Самым занимательным было то, что муть отступила. Я двигал конечностями, хотя тело было слабым.
Спустя несколько попыток сесть я сполз с печи, опираясь на стену. Постоял… подумал и вышел во двор. Там стояли Зыков, Тарасов, Ганна и Даша. А ещё там был неизвестный мне мужик, невысокий, кряжистый, который жестикулировал, высказывая что‑то моим людям. Я застал самый «сок».
– Надо выводить окруженцев! – его голос срывался. – Следующая проверка… да вы понимаете, что будет⁈ Заложники! Они и так в прошлый раз у Прохоровны Вальку забрали! Представьте, что будет, если они с собаками явятся хаты прочёсывать? Найдут оружие, и всё! Всех перестреляют! А деревню сожгут!
– Михась, ты… дурной? – спросил Тарасов. – Ты что нам предлагаешь, бросить всех раненых на произвол судьбы? Серьёзно?
– Он прав, – Зыков потеребил ремень. – Прошлая проверка и так была… не очень. Если в следующий раз еды будет ещё меньше, они просто начнут выносить хаты. И тогда наших перебьют, и местных тоже.
Ганна выступила вперёд и закрыла собой того самого низкорослого мужика.
«Блин, а кто он вообще?»
– Михась верно говорит, – она смотрела то на Тарасова, то на Зыкова. – И он за всё это время ни разу не ошибся! Местные и так с горем пополам приняли нас, а если им ещё и за новыми следить… да ни на кого еды не хватит! А если проверка? А если он прав, и в следующий раз осмотр будет ещё серьёзнее?
Тарасов только было открыл рот, как вперёд вышла Даша.
– Вы сами‑то понимаете, что говорите? Уйти всем? А с тяжёлыми что?
– Нужно уходить всем, – просипел Михась.
– Ага, сейчас! Здесь печки и вода! В лесу все те, кого мы вытащили, просто помрут! И все наши старания…
Понимая, к чему приведёт разговор, я решил вмешаться. Сначала, конечно, закашлялся – но не так жёстко, как раньше, – и спор моментально затих. Все повернулись ко мне, и, судя по лицам, охренели. Ну не думали они, что я на ноги встану.
К слову… а сколько я так провалялся?
– Четвёртые сутки пошли, – сказал Зыков, будто услышал.
– Слушайте решение, – мой голос был хриплым, но, на удивление, не тянуло сплюнуть кровью, да и свиста не было. – Михась говорит правильно. А то, что вы из его правды хотите сделать, – дерьмо.
Все так и стояли. Смотрели на меня, будто я вот‑вот сложусь обратно.
– Сегодня уходят те, кто держит винтовку и не валится с ног. Малыми группами, по трое, с разрывом. Фрол и Архип ставят лагерь.
– А тяжёлые? – Даша шагнула вперёд.
– Тяжёлые остаются здесь, под тобой. Трое суток. За трое суток в лесу будут землянки и сухой настил, и мы забираем их туда. Всех до одного, лежачих – на волокушах. Это не «если получится». Это уже решено.
– А если проверка раньше?
– Тогда мы выносим их ночью и кладём в мокрый лес. И половина умрёт. Поэтому у нас трое суток, а не неделя.
Даша молчала. Потом коротко кивнула. Не согласилась – приняла. Как Зыков тогда, на просёлке. Мне и этого хватало: у меня давно никто ни с чем не соглашался.
Я повернулся к Михасю.
– Местным направление не говорить. Никому. Возьмут кого – пусть говорят, что мы ушли на восток. Связь через Чука, дважды в сутки. А здесь останешься ты. Один человек, который знает местность и держит нитку между лесом и деревней. Больше не надо.
– Командир, – первым в себя пришёл Зыков. – Ты чего это не на печи, пойдём я…
– Я могу стоять, – оборвал его я. – Михась, ты у нас…
– Свой он, – Ганна была хмурой и смотрела на меня как‑то непонятно. – Мы его по пути подобрали, когда он немца своими руками душил. И спасал нас уже дважды. Хороший…
Я поднял руку, показывая, что продолжения не нужно.
Спорить никто не стал.
А вот с Тарасовым я поговорил отдельно, у сарая, когда все разошлись.
– Ещё раз уйдёшь один, никому не сказав, – пойдёшь совсем один. Насовсем.
Он посмотрел мне в глаза и не стал спорить.
– Понял, – сказал он. – Больше не будет.
– Похоронил?
– Похоронил.
Больше мы к этому не возвращались.
В тот же день началось разделение сил. Архип и Чук ушли проверять маршрут, Зыков организовывал охранение, а Тарасов сортировал людей. К вечеру появился Фрол, который был безумно рад видеть и Архипа, и меня. Старика‑сапёра давно тут не было: когда пришли немцы, он бегал на свой схрон и растаскивал заначки по округе. Так что после короткой беседы была выбрана точка для лесной стоянки.
Следующие дни прошли без стрельбы. Это не значит, что они прошли спокойно.
На третий вечер Петька доложился мне по всей форме – вытянувшись, с фанерной дощечкой в руках, на которую был нанизан мятый огрызок бумаги.
– Товарищ командир! За трое суток через деревню прошло чужих: одиннадцать. Из них беженцев девять, двое неизвестных, шли к старосте, ушли на закате. Местных за околицу выходило четверо, все возвращались. Староста ездил в Красное один раз, на телеге, вернулся порожняком.
– Порожняком?
– Так точно. Ехал с мешком, вернулся без.
Я посмотрел на этого пацана в железнодорожной куртке, из которой он вырос ещё в прошлой жизни, и подумал, что вот это и есть настоящая разведка. Не подвиги. Мешок, которого нет на обратном пути.
– Молодец, – сказал я. – Записывай дальше. И запомни: не подходи, не спрашивай, не заглядывай. Только смотри и считай.
– Есть только смотреть и считать!
А на пятый день Ганна вернулась из деревни пустая.
Просто пришла, поставила на лавку порожнюю корзину и села рядом. Ни на кого не глядя.
– Всё, – сказала она. – В трёх дворах отказали. Не со зла. У Прохоровны трое своих, и мука кончилась.
Никто ничего не ответил. Все всё поняли.
Я, к слову, шёл на поправку. Кашель с кровью стал реже, слух и равновесие возвращались, силы – понемногу. И между мной и Дашей что‑то менялось. Не разговорами.
– Дыши, – говорила она, прижимая ухо к спине. – Ещё. Не так глубоко, дурак, ты сейчас закашляешься.
Я закашливался.
– Вот, – говорила она без всякого торжества.
Потом молчала, сматывая бинт. И один раз сказала:
– Коля так же дышал. Под конец.
– Я знаю.
– Ничего ты не знаешь, – она встала и сунула мне кружку. – Пей отвар. Он мерзкий. Пей.
Про те четверо суток Даша мне не рассказала ничего. Рассказала Ганна – сама, без вопроса, когда мы столкнулись у колодца.
– Она с тебя рубаху за ночь по четыре раза снимала. Кору ивовую варила, липу варила. Жиру гусиного у Прохоровны выпросила, в первую же ночь, – последнего, а у той трое своих. И не ложилась ни разу.
Я потом спросил у Даши сам.
– Работала, – сказала она и пожала плечами. – Что тут рассказывать.