Архип кивнул и медленно, не меняя положения тела, вытянул руку. Пальцы нащупали кусок шлака, отколотый от насыпи. Старик повертел его в ладони, прикидывая вес.
Я приподнял бинокль. Трофейный, с треснувшим правым окуляром: в правом мир двоился и расплывался, левый брал честно. Держал его одной рукой, прижимая к глазнице, а второй упирался в глину, потому что пальцы шли мелкой дрожью и картинка прыгала.
Порошок коры стоял во рту горечью. Жар держался ровно, как фонарь наверху водокачки. Под телогрейкой по спине тёк пот, зубы то и дело сходились сами, под рёбрами скребло на каждом вдохе. До подачи оставалось сорок минут. С телом я разберусь потом, если это «потом» кому‑нибудь выдадут.
Архип чуть приподнялся – только плечо – и бросил.
Шлак пролетел над щебнем и стукнул о старый рельс, брошенный у откоса. Звук вышел короткий, тупой, железный. Так падает костыль из подола, так стукает ключ о рельс, так по ночам разговаривает станция сама с собой.
Путеец дёрнул головой. Замер. Вслушался.
Фонарь остался у него на поясе.
Чужой уже шарил бы лучом по бурьяну и откосу. Этот постоял, повернулся к звуку и сделал два шага в сторону, освобождая перевод. Потом будто вспомнил, что скучает, сплюнул на щебень и побрёл по пути, засунув руки в карманы.
У будки свернул за штабель шпал и исчез. Перевод остался пуст.
– Наш, – сказал Архип.
Теперь у меня был поступок, а не догадка.
– Наш, – сказал я. – Работаем. К нему никто не подходит. Ни ты, ни Фрол. Он нас в лицо не знает – и правильно.
За порожними вагонами на соседнем пути темнела низкая коробка бронедрезины. Щиты закрывали борта до половины, пулемёт смотрел вдоль линии. Пока между нами стояло железо, бугор для него был слепым. После подачи вагоны уйдут в тупик и откроют склон целиком.
Из депо загудел паровоз.
Гул пришёл тяжёлый, утробный, снизу, через землю в локти. Я его услышал раньше, чем увидел свет, и в груди стало пусто и легко – как всегда перед тем, что уже нельзя отменить.
Из будки вышел дежурный.
Немецкий унтер в шинели, тот самый, которого мы с Геной смотрели по секундам две ночи подряд. Он прошёл вдоль пути, посветил под ноги. Потом взялся за рычаг.
Стрелка лязгнула. Остряки прижались к рельсу коротко и зло, будто клацнули зубы.
Унтер наклонился, проверил прилегание ладонью – так, как учили ещё до всякой войны, – накинул замок и только после этого пошёл к семафору.
Крыло семафора поднялось. Фонарь на нём сменил цвет.
С этой минуты и до того, как последний вагон сойдёт с перевода, стрелка была наша.
Из темноты выполз маневровый – приземистая «овечка» с искрогасителем, – толкая перед собой вереницу. Пар пошёл низом, стелясь между путями, и всё, что было дальше двадцати шагов, растворилось в белом.
Архип рядом со мной поднял руку и опустил её ребром вниз.
Знак.
Фрол пошёл под этот шум.
Я его не видел. Я и не должен был его видеть: если бы я разглядел его с бугра, разглядел бы и любой другой. Была только канава, белый пар, грохот буферов, и где‑то внутри этого грохота старик с единственным капсюлем лез под рамный рельс.
Архип коснулся моего локтя одним пальцем: Фрол лёг под перевод. Я считал вагоны и ждал второго касания.
Оно пришло, когда четвёртая колёсная пара миновала нас. Два пальца легли на рукав и тут же исчезли. Фрол выбрался в канаву. Под стрелкой остались заряд, натянутая проволока и разворошённый щебень.
Я продолжил считать.
Первый. Второй. Третий.
На четвёртом пошли платформы, и я узнал их сразу, без бинокля: жерди торчали за габарит и белели свежим тёсом. Длинные, ровные – те самые, которыми кладут настил по топи. Дальше – лодки‑плоскодонки, перевёрнутые вверх дном, увязанные попарно.
Груз был тот. Первое из пяти условий закрылось само, без меня.
Дальше пошли крытые вагоны, и что было внутри, я знать не мог. Мог только считать оси и складывать с тем, что мне на бересту выговорила по цифрам женщина в тёмном платке.
Восемь. Двенадцать. Двадцать.
На середине состава лежали под брезентом длинные ящики. Формой и длиной они говорили сами за себя: либо пулемёты, либо миномёты в разобранном виде. За ними – платформа с мотками колючей проволоки, туго перетянутыми накрест.
Они везли всё, чтобы запереть болото и не пустить обратно ни одного человека.
Тридцать. Тридцать четыре. Тридцать восемь.
Тридцать восемь осей. Связная донесла число без ошибки. Значит, Богатырёв пересчитал состав сам, ногами вдоль вагонов.
Я перевёл бинокль к рампе.
И вот тут меня взяло.
Их согнали, как и сказал полицай под нос самому себе, думая, что немец его всё равно не понимает. Они стояли у рампы плотной кучей, ждали, когда подадут: женщины в платках, двое стариков, подростки. Один был в куртке не по росту – рукава до пальцев, полы до колен. Он держал руки у живота, будто уже нёс костыли в подоле.
Тот самый или другой такой же. С трёхсот шагов не разберёшь.
«От перевода до рампы триста шагов и два ряда вагонов. Железо туда не долетит».
Я это сказал вслух в яме под гривой, потому что промолчать было бы удобнее и подлее. Я это посчитал честно и посчитал правильно.
А теперь смотрел, как они переступают в грязи, и понимал, что арифметика у меня сходится, а внутри всё равно скребёт, и скрести будет долго.
Отменять было нечего. Трубку в дежурке уже сняли.
Состав шёл шагом. Дежурный стоял у перевода с фонарём и махал машинисту – коротко, вниз и в сторону.
Вагоны пошли в тупик.
Я лежал и считал секунды, и каждая из них была тем самым «может».
Может, рессоры сядут под весом и тяга дёрнется раньше времени. Может, щебень, который Фрол подбивал вслепую, под колесом просядет. Может, обходчик выйдет не в свой час – в эту ночь у него и так не было своего часа.
Хвост подошёл к предельному столбику.
Вот здесь у меня и был мой кусок работы. Не бинокль, не счёт вагонов – этот столбик.
Хвостовой вагон полз к предельному столбику. Между последней колёсной парой и переводом оставалось всё меньше места.
Встанет раньше отметки – дежурный оставит стрелку в прежнем положении, а заряд пролежит под тягой до обхода. Тогда у водокачки будут висеть люди, которые сегодня вышли на смену.
Я приподнялся на локтях, готовый спускаться к переводу. Снимать заряд полагалось мне: Фрол должен уйти живым. Пока тяга стоит и дежурный не повернул обратно, я ещё могу тронуть взрыватель. После первого движения – только руки убрать.
Последняя колёсная пара прошла столбик.
Вагон прополз ещё полметра, может, меньше, и встал. Буфера отозвались по всему составу коротким железным перестуком.
Паровоз выпустил пар и отцепился.
Перевод был свободен.
Я опустился обратно в бурьян и вытер лицо рукавом. Ладонь тряслась, и это была не болезнь.
Дежурный пошёл возвращать стрелку.
Он снял замок, взялся за рычаг и потянул на себя. Механизм внутри перевода двинулся, тяга пошла назад – и выбрала последнее.
Хлопок пришёл снизу.
Не грохот, как я себе представлял, а короткий тугой удар от щебня, будто под насыпью лопнуло что‑то большое. Меня подбросило на локтях, уши забило ватой. Кусок щебня просвистел над головой и упал в бурьян за спиной. Архип вжался в землю, прикрыв затылок ладонями.
Остряк вывернуло наружу с длинным лязгом. Рамный рельс повело дугой, и в свете фонарей я увидел, как между ним и остряком встал чёрный кривой просвет, которого там быть не должно.
Молотком это уже не выправишь. Тут менять кусок перевода.
Состав остался в тупике. Выход на основной путь закрылся, и рампу закрыло тоже – этими же семнадцатью единицами, которые немцы сами туда и загнали.
Дежурного, стоявшего в двух шагах, швырнуло на щебень. Он поднялся на колени, зажимая лицо ладонью, попытался встать и снова рухнул. Кричал уже лёжа – тонко, захлёбываясь, а я не разобрал ни слова: в ушах стоял звон, как после угольного склада в Гродно.