О портновской дочке вспоминал он все чаще и чаще, о том, как она, впервые увидев его, расплакалась от счастья, что наконец-то пришел мужчина, о котором давно мечтала. У дочки в ногах путался гансик, начавший ходить карапуз, плод неудавшегося брака, и гансика этого портной обычно уносил в парк, чтоб ничто не мешало Мормосову и Луизе любить друг друга. Звали же гансика Францем, и карапуз лез на руки Мормосову, так привязался к нему.

Предполагал, рассчитывал, строил зыбкие планы — не веря в них, потому что убежать из лагеря — невозможно, и, знать, придется подыхать, на утренней перекличке не прозвучит фамилия Пошибайло, человека, которого не было вообще.

Умереть не пришлось — потому что Мормосов нарвался на шакала из шакалов, на хищника, который от злости, что не вцепился в чужой загривок, сам себе глотку перегрызет.

В лагерь приехали покупатели рабочей силы. Шесть человек сидели в комендатуре за длинным столом, уже отобранные для вербовки заключенные толпились у крыльца. За три месяца лагеря Мормосов, скрывавший, конечно, знание немецкого языка, по обрывкам фраз и повадкам охранников уяснил, какой немец опасен, а какой безвреден, и с одного взгляда на чужих, не местных немцев учуял беду, противным трепыханием всего тела и внезапно ослабевшими ногами уразумел: майор, сидящий в дальнем углу, — человек из породы шакалов и уж точно не немец, и шакал этот поопаснее всех… Переводчик (в штатском) начал расспрос, Мормосов с намеренными отступлениями и запинками изложил вроде бы отработанную до корявого правдоподобия легенду, но его прервали, стали уточнять, на что пригоден, сверяя ответы с учетной карточкой.

— Кровельщик, плотник, слесарь, портной… С твоих слов записано: портной. Это верно?..

Мормосов угодливо подтвердил. А переводчик глянул в угол на майора, покопался в портфеле, протянул Мормосову бечевку и развернулся к нему спиной.

— Сделай так, будто будешь мне шить хороший пиджак.

Руки Мормосова еще не сомкнулись на талии, когда из угла раздалось «Genug!», но Мормосов почему-то решил, что Шакал — русский.

Еще одно приказание — и Мормосова увели в смежную комнату, солдат постриг и побрил его. Тут к делу приступил сам майор. Он пальцами мял его лицо, как глину, будто хотел что-то вылепить из почти бескровных человеческих мышц или переставить местами лоб и подбородок. Угомонился наконец. «Raus!» — было сказано Шакалом, он же соблаговолил сам перевести: «Проваливай!», подтверждая догадку о русском происхождении. И Мормосов поплелся в барак, сильно возбужденный и решивший ни единым словом не выдавать своей надежды на скорое избавление от лагеря.

Следующим утром его раздели догола, вымыли, обмазали чем-то вонючим, одежду же всю бросили в огонь, взамен кинули чистое рванье, на ноги ничего не дали. Босым предстал он перед хитроватым мужичком, который повез его на телеге к себе. Дал добрый кусок хлеба и шматок сала, достал из-под соломы армейские ботинки не одного года носки, но без дыр, сказав при этом, что на постое в деревне — пугливые немцы, всех босых принимают за партизан и расстреливают на месте. Ехали долго, на закате повстречался полосатый столб и увиделась деревня, германский флаг над чьим-то домом. Солдаты не такие уж пугливые (Петр Иванович смотрел и запоминал), ходят немцы без автоматов, до леса — километра два, речушка мелькнула, гуднул паровоз, железнодорожная станция невдалеке — и уже привыкаешь к шумам и запахам жизни, пока не потревоженной выстрелами и окриками. Мужик буркнул: «Под немцами живем, сторожат они нас… Я и староста, и председатель, и еще кто-то…» Говорил вроде бы по-русски, со странными ударениями, но понять можно.

Приехали наконец, вошли в просторную избу. Внучка мужика вывалила на стол только что сваренную бульбу, отсыпала соли. Мормосовы никогда не были жадными, и Петр Иванович лениво протянул задрожавшую руку к картошке. Председателя след простыл, вернулся только под ночь, поманил Мормосова в угол, под иконы. С комендатурой неладно, сказал, попал ты, Герасим Пошибайло, под переучет, мужики здесь в разных списках, «свои» и «чужие», и положено ему, Герасиму, быть среди «чужих», то есть тех, кого пришибло ко дворам в эти два военных года, но тогда не иметь ему аусвайса; вот и пришлось, с комендантом договорившись, вписать вытащенного из лагеря портного и плотника как «своего», для чего надо забыть про Пошибайло. У него, старосты, есть паспорт и даже профсоюзный билет зятя, неизвестно где находящегося. Итак, Маршеня Семен Васильевич, тоже, заметь, портной. На младшей дочери женился, в Минске, приехал было с ней жить сюда летом 38-го, но передумал и укатил. За него и надо сойти.

Петр Иванович был начеку, то есть соглашался, на зуб пробуя легенду, которую ему всучивал староста, оказавшийся более хитрым, чем думалось ранее, и уж точно с подсказки Шакала предлагавший подмену. Палец Мормосова, спрашивая и уточняя, показал на печь, где спала девчонка. Староста все продумал и все объяснил. Внучка — от старшей дочери, здесь ее не было в ту неделю, когда наезжал зять, а того вообще никто уже и не помнит: сколько лет прошло. А жена его, то есть младшая дочь, как уехала тогда с мужем, так никаких вестей о себе не подавала. Так что для всех ты — Маршеня. И лицом на него похож.

Набитый желудок заглушал все бродящие в Мормосове лагерные мысли и чувства. И появился уже интерес к швейной машинке «зингер», которую притащил от коменданта староста.

6

Поезд был набит отпускниками из Риги, в офицерский вагон ухитрились затащить двух девиц, полевая жандармерия приказала их выкинуть. В пути Рикке познакомился с капитаном Юргеном Клеммом, истинным воином, давшим Рудольфу массу полезных советов. Прежде всего, наставлял Клемм, не спешить, от фронта ведь все равно не отвертеться, так пусть за них повоюют пока штабные свиньи. После недолгих колебаний Рикке рассказал ему о женитьбе, и Юрген Клемм призадумался. Дал такой наказ: не мчаться в Гамбурге к жене, а разузнать осторожно, кто она такая. Справку о расовой чистоте она к письму приложила? Нет? Вот это и настораживает. Тут возможны самые непредвиденные повороты. Бдительность и еще раз бдительность! Но если, продолжал Юрген Клемм, страхи окажутся напрасными, он от всей души желает Рудольфу семейного счастья.

Месяцами сидеть в болотах бывалому парню Клемму не приходилось, но почем фунт лиха он знал и посмеивался, слыша, как в соседнем купе врут напропалую якобы опытные вояки, похваляясь пистолетами ТТ, будто бы добытыми в бою с отрядом большевиков-комиссаров. В двадцати километрах от города, где Рудольфу предстояла пересадка, Клемм дал собрату по оружию еще один ценный совет, — можно, оказывается, плевать на указанные в билете сроки отпуска, если умело воспользоваться следующим обстоятельством: в неофициальном порядке отпуск начинается не со дня убытия из части, а с момента пересечения границы генерал-губернаторства, потому что поезда в Остлянде ходят не как в Силезии или Баварии, где о бандитах не слыхивали.

И совсем уж по-житейски посоветовал купить бутылку самогона: отличный презент для Германии!

До варшавского поезда — четыре часа, но на вокзале вывешен приказ коменданта: все обязаны отметиться в комендатуре. Пошли туда, благо неподалеку. Башенные часы показывали 11.34, на час опережая берлинское время, по которому жил город. Все нужное было уже сказано, а о делах на фронте говорить не хотелось. Сражение на Курской дуге, о блистательном исходе которого не так давно трубили газеты и вещало радио, бесславно завершено. А вчера русские отбили Харьков. Полный разгром, что не могло не сказаться на тыле. Встреченные патрули не остановили их ни разу, вяло пропуская мимо и пяля глаза на женщин. Еще один неприятный сюрприз поджидал Клемма и Рикке у комендатуры: ремонт. Меловая стрелка показывала путь к дежурному, куда-то за угол. Клемм тепло простился с попутчиком и пошел на призывный жест в распахнутом окне первого этажа, влез в комнатушку, где его радушно встретил лейтенант Пульманн, заносчивый дурак, картежник и бабник, известный всему гарнизону, Клемму тоже — по апрельской командировке. Лейтенанта после ранения признали ограниченно годным к строевой службе, охранял он комендатуру ограниченно годными солдатами и — об этом открыто говорили — был к тому же ограниченно умным, совершая глупость за глупостью.