Наблюдая за ним, я все больше утверждался в мысли, что в тот момент, когда он выстрелил в Айлин, какой-то части его мозга был нанесен непоправимый урон. Я не переставал корить себя за слова, что наговорил ему в тот страшный день — отчего-то я испытывал уверенность, что они способствовали ухудшению его состояния. Уверенность эта ничем не была подкреплена — сам Роб ни разу меня не упрекнул, но отделаться от нее у меня не выходило.

— Мы не можем попасть в лагерь и не можем найти подходящее укрытие, — пытаясь привлечь его внимание, спустя несколько минут проговорил я. — Везде народу битком.

Он не откликнулся. Тронув его за руку, я настойчиво повторил сказанное. От этого прикосновения веки его вздрогнули, а голова еле заметно дернулась, но ко мне так и не повернулась.

— И что? — спросил он. — Скоро они доберутся сюда и необходимость что-то предпринимать отпадет.

— Роб… — Сжав челюсти, я отвернулся от него и уставился на толпу галдящих людей, но после недолгой паузы с настойчивостью сказал: — Я не настроен сдаваться. Мне тоже очень не хватает Айлин и я знаю, как тебе тяжело, но нужно бороться, понимаешь? Думаю, она бы хотела, чтобы ты жил дальше.

— Откуда тебе знать, чего она хотела? — отрывистым шепотом прошипел он. — Я точно знаю, что она хотела быть рядом со мной, а я вместо этого ее убил.

Роб замолчал, а я понял, что больше он ничего не скажет. Проведя возле него еще какое-то время, я ушел к собравшимся у ворот парням. В этот вечер у меня мелькнула страшная по своей правдивости мысль, что тем утром он убил не только Айлин, но и себя. А еще я наконец окончательно признал, что больше никогда не увижу его прежним.

Глава 38

Однажды Митчелл у меня спросил:

— Тебе не кажется, что ты слишком много на себя берешь?

— Это ты к чему? — не понял я.

То был канун Рождества. Стрелки на часах отмеряли третий час ночи, почти все на станции уже спали. Греясь возле костра, мы вдвоем дежурили перед забаррикадированным входом в один из туннелей. Тишину нарушало лишь потрескивание раскаленных углей, неясное бормотание и храп спящих людей, а также тихие отголоски разговоров, что происходили между другими дежурившими группами.

Каждые два часа мы менялись и до окончания нашей смены оставалось еще около сорока минут. Первую половину дежурства Митчелл рассказывал о том, каким замечательным человеком был его отец, а после разговор плавно перетек в мой рассказ о себе. Я уже и раньше делился с ним подробностями своей жизни, но делал это скупо, можно сказать, в двух словах. Сегодня я не заметил, как увлекся настолько, что перешел к пространной исповеди.

Митчелл оказался идеальным слушателем: терпеливым, внимательным, понимающим. Он не перебивал меня пустыми вопросами и неожиданно для себя я выложил ему все о своей слабовольной и всепрощающей матери, о никчемном отце, об Анне, алкогольной зависимости, о Терри и испытываемом перед ней стыде. Я рассказал ему даже о Марте.

Прозвучавший вопрос был задан после того, как я поделился с ним переживаниями насчет Роба. Ситуация с его психическим здоровьем все больше усугублялась и это меня сильно беспокоило. Мне казалось, ему мог бы помочь какой-нибудь специалист в области психиатрии, но где теперь его было взять?

На нашей станции имелся военный медик, медсестра, водитель фуры, строитель, фермер, бармен, несколько продавцов, рабочий цементного завода, программист и даже адвокат, но не было ни одного мозгоправа. Как-то с ним пробовал побеседовать сам Митчелл, но Роба это только взбесило. Единственным человеком, с кем он еще более-менее поддерживал общение, оставалась Терри.

— Я говорю о твоем гипертрофированном чувстве вины, — прикуривая сигарету, сказал он. — Не понимаю, как ты всю жизнь с ним уживаешься.

— Поясни-ка подробнее, — попросил я и последовав его примеру, тоже закурил. — О каком чувстве вины идет речь?

— Ну смотри, — выпуская щедрую струю табачного дыма, начал он. — Ты не поступил в колледж и в армию тоже не записался из-за того, что не хотел оставлять мать одну. То есть, испытывал перед ней чувство вины. Так? Следом твоя жена. Зачем-то ты винишь в ее смерти себя, хотя ты не Господь, чтобы решать, когда ей суждено было отправиться на тот свет. Я понятия не имею, что значит похоронить жену, но насколько понимаю, ты сделал все возможное, чтобы она жила. Потом для чего-то ты грызешь себя из-за дочери. Ну да, твой алкогольный забег в целый год не лучший способ справиться с потерей, но опять-таки, его можно оправдать. Главное, что ты вовремя одумался.

— Ну и к чему ты клонишь? Разве я не должен испытывать вину за то, что моя дочь чуть не отправилась жить в чужую семью? И все это лишь потому, что я оказался жалким бесхребетным слизняком?

— Ты прав, должен. Но дослушай. Сейчас ты винишь себя из-за своего друга и этой девушки, что навязалась ехать с вами. Пойми, поехала с вами она по собственному выбору и не будь тебя, еще неизвестно, как сложилось бы все на юге. Думаешь, у них там жизнь сейчас лучше? А что касается Роба, ты не виноват, что его жену заразил его же родственник, а потом ему пришлось пристрелить их обоих. И то, что ты ему сказал, стоя над ее могилой, нисколько не делает тебя виноватым. Я хочу сказать, что человек должен нести ответ за совершенные поступки, но не нужно мнить себя Богом и брать ответственность за все, что происходит вокруг. Особенно, если от тебя ничего не зависит. Так еще немного и ты начнешь корить себя, что медики из той лаборатории выпустили наружу всю эту дрянь, на том лишь основании, что жил неподалеку.

Договорив, он тихо рассмеялся и затушил окурок о бетонный пол. Какое-то время я молча размышлял над его словами, но так и не найдясь с ответом, воскликнул:

— Черт возьми, и когда это ты успел стать моим исповедником?

— Только что, — криво усмехнулся Митчелл. — И говорю я тебе это потому, что мне знакомо подобное чувство. После армии меня от него сильно корежило. Видишь ли, когда твои друзья и просто сослуживцы умирают у тебя на руках, это тоже нелегко пережить. — Вероятно, углубившись в воспоминания, Митчелл ненадолго замолчал. — Был у нас один парень, новобранец. Молодой совсем, ему девятнадцать тогда только исполнилось. Прослужил всего месяц, а потом подорвался на мине. Прямо у меня на глазах. Там сразу ясно было, что больше он не жилец, да и далеко мы в тот день от лагеря уехали, так что умирал он в прямом смысле слова у меня на руках. Умирал страшно. И медленно. Ему весь живот разворотило. Я делал, что мог, чтобы ему полегче было, но что там сделаешь, когда все кишки наружу. А он все мать свою звал, пока в сознании находился. В общем, глаза его я потом очень долго вспоминал. Голубые, ясные такие, будто небо в солнечный день и совсем еще детские. Мне и самому тогда только двадцать три исполнилось. И до него, и после я повидал умирающих, но этого никак забыть не выходило. И вот так же, как ты, все себя винил. Что не сделал всего, что не довез до госпиталя, что оказался бессилен перед его смертью…

Оборвав рассказ, Митчелл опять замолчал. Посидев немного в тишине, он отхлебнул из фляги воды, а затем принялся как-то подозрительно разглядывать мою голову.

— Ты чего? — спросил я.

— Тебя обстричь надо.

— Обстричь? За каким хером меня стричь?

— Ты чешешься, как бездомный пес. Не замечаешь что ли?

— Так я и есть бездомный, — не сдержав ироничного смешка, заметил я. — Как и ты, и все остальные здесь. Но голова и правда жутко чешется уже несколько дней. Я не мылся с четверга, а сегодня вторник, сечешь?

— Секу, — насмешливо улыбнулся он, как вдруг поднялся с места и потянулся руками к моей голове. — Дай-ка взгляну…

— Эй! Ты чего пристал к моей башке, Сержант? Отвали! — попытался отмахнуться я.

— Дай взгляну, говорю тебе. — Не обращая внимания на протесты, он запустил пальцы в мои порядком отросшие волосы и с полминуты что-то внимательно там высматривал. Наконец отстранившись, он произнес: — Так я и думал. Ты теперь не только бездомный, но и блохастый.